Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 165 из 211

Опорожнили кружки, заказали новые.

Говорил почти один Рожнов, «художники» наперебой его расспрашивали. Хотя они увидели, что живет Прокофий весьма скромно, все же для них он был «парнасец», студент, человек с устроенной судьбой. Обоим хотелось узнать о нем как можно больше. Как выбился? Какие планы? Так во всякой, даже маленькой компании глазное внимание уделяется самому удачливому, заметному — пусть известность его и ограничивается весьма узким кружком.

Прокофий охотно рассказывал о себе. В жизни он не видел ничего, кроме воровской дорожки. Отца совсем не помнил, мать работала на табачной фабрике, «гуляла», спилась и умерла в больнице. «Под забором рос». Рано стал нищенствовать, попал в шайку. Редко кто знал его фамилию. «Проха Кацыга» — да и все. Еще мальчишкой пристрастился к стихам: поразило, как их ловко и звонко складывают. Со всякой удачи покупал книжки Сергея Есенина (которому на первых порах сильно подражал), Клычкова, Орешина. Совсем взрослым парнем, «гастролируя» по Кавказу, в Тифлисе засыпался — воровал одежду купальщиков на Куре — и сел в тюремную камеру Метехского замка. Здесь написал несколько стихотворений, хотел послать Максиму Горькому. Это был конец двадцатых годов, когда писатель как раз приезжал с Капри на родину.

— А тут, понимаете, в аккурат освободился: по амнистии прошел, — оживленно блестя голубыми выпуклыми глазами, рассказывал Рожнов. Он потягивал из кружки пиво и одновременно жадно курил папиросу. — Дунул в Москву. Приезжаю. Ни к знакомым ребятам на бан, ни воровать — держусь. Узнал, что Горький живет в Машковом переулке, возле Чистых прудов, и прямо к нему. И представляете, братва? Принял Алексей Максимович. Худой, голова обрита наголо. Пожал руку, провел в кабинет. Хватил я ему стихи. Выслушал, ни разу не перебил. «Грамоты маловато, говорит, а способности имеете. Нельзя их зарывать». Голос глуховатый, на «о» нажимает. Монеты дал, тут же ушел кому-то звонить по телефону. И поехал я в Болшевскую трудкоммуну. Больше года жил. Работал на коньковом заводе, учился. А потом... потом опять сорвался: засосало. В Евпатории попал в хевру. И вдруг читаю статью: Максим Горький за старые стихи похвалил. Нарезал от «своих», вернулся в Москву и опять к нему. Встретил сердито, говорить не хочет. Почитал я новые стихи — отошел. Помог поступить в РИИН, костюм купил. Я дал Горькому слово, что окончательно порвал с блатом. И вот видите: на втором курсе. Вылез из омута.

— И руку тебе подавал Горький? — не поверил Шатков.

— Вот как я тебе, — Рожнов крепко стиснул его руку, — А хрена?! Алексей Максимыч сам в молодости волжским грузчиком был, босяком. Читал «Однажды осенью»? Хлебный ларек сломал. Он-то нашего брата, серого, понимает.

— Нет, ну... мировая знаменитость.

— О! Да я и сам через пяток лет прославлюсь!

Из всей биографии Прокофия Рожнова обоих «художников» ничто так не поразило, как встреча с великим писателем. И «волю», и тюремную решетку они сами испытали, а таких людей видели только на портретах.

Здесь, у двери пивной, новые друзья и расстались. Рожнов вскочил в трамвай и поехал на свидание к «баронессе». «Художники» отправились бульварами к себе в общежитие, по дороге рассуждая, какие чудеса случаются на свете.

На доске объявлений в рабфаке появилось извещение о том, когда состоится первый экзамен — диктант.

Леонид сразу побежал к Отморской поделиться новостью. Он вдруг понял, почему весь этот день тосковал, был рассеян в общежитии у Рожнова, хотел «клюкнуть»: его не оставляла мысль об Аллочке, о том, как теперь сложатся их отношения. Его охватило сладкое нетерпение, желание заглянуть в ее серые до черноты глаза. Сейчас же, скорее. Как он мог не видеть ее целые сутки? Она мучается, наверно, думает, что он охладел к ней, остыл. Небось осунулась, бедняжка. Надо немедленно развеять ее сомнения.

И Леонид стал улыбаться еще с лестничной площадки. Умилился себе: вот какой парень — натура «шире портянки». О дочке Аллы он в этот момент забыл.

На стук в дверь из аудитории выглянула Елина. Лицо у нее было, как всегда, желтовато-бледное, нижние веки припухшие. Все знакомые считали, что у Муси больное сердце или почки, но она чувствовала себя совершенно здоровой, а припухлость нижних век помнила с детских лет. Увидев Леонида, Муся, не спрашивая, что ему нужно, обернулась назад в комнату, певуче крикнула:

— Ал-лоч-ка! Твой!

И скрылась за дверью.

Две минуты спустя Алла вышла, вернее выпорхнула, завитая, в темно-зеленом барежевом платье, модельных туфлях. Леонид никак не ожидал увидеть ее нарядной, оживленной, кокетливой. Будь он более подготовлен к такой встрече, наверно, заметил бы, что и она высоко подняла брови, как бы запнулась на пороге, словно разбежалась не в ту дверь.

— Через два дня экзамены, — проговорил Леонид без всякого выражения, хотя эту фразу нес с первого этажа и собирался ею радостно выстрелить.

— Я знаю.

Жалеть Аллу не было надобности, и Леонид потерял приготовленные слова. С чего это она такая... праздничная? Вон как духами несет: кажется, любимой резедой? А может, это хорошо, что она не падает духом? И все-таки Леонид считал, что после вчерашнего Алла будет если не смущена, то хотя бы сдержанна. Она смотрела, улыбалась и молчала.

— Что делаешь, Аллочка?





— Занималась. Боюсь истории.

— Плюнь. Теперь уже поздно. Идем погуляем? Можем сходить в «Аврору», там какой-то фильм с Чарли Чаплиным.

Она отрицательно покачала головой.

— Не пойдешь? — вконец удивился Леонид. Мало того, что ему не пришлось утешать Аллу, она даже не хочет вместе посмотреть кинокартину.

— Не могу сегодня.

— Не пойдешь? — словно машинально повторил Леонид, — Но... почему?

— Потому, что кончается на «у». Ты верен себе: все хочешь знать.

Она приоткрыла дверь в аудиторию, что-то тихо сказала подругам.

Ей ответили смехом. Алла повернулась к Леониду, взгляд ее, улыбка показывали, что мысленно она все еще весело беседует с товарками. О чем? Не по его ли адресу прошлась? Леонид не показал вида, что обиделся. На его попытки завязать разговор Отморская отвечала односложно, коротко улыбалась: так любезные хозяйки держатся с засидевшимся гостем. Остолоп! С какой радостной рожей он влетел в коридор! И когда он научится сдерживать свои никому не нужнее чувства? Он произнес с наигранной беспечностью: — Ладно. Пойду почитаю.

Ha ходу достал папиросу. Часто, когда Леонид не знал, что сказать, сделать, он хватался за папиросу: создавалось впечатление, будто чем-то занят. Спичек не было, он спустился на первый этаж прикурить — не хотелось возвращаться в свою аудиторию.

Возле канцелярии неожиданно встретил Курзенкова, обрадованно попросил спичку.

— Не забываешь нас, Илья?

— Как можно! — В голосе Курзенков а звучала легкая, веселая усмешка. Мол, понимаю шутку, отвечаю ею же.

— Подшефные?

— Подшефные.

На нем был темно-синий шевиотовый костюм, шелковая рубаха с галстуком; верх бежевой габардиновой кепки он слегка замял над козырьком: так носили московские модники.

Леонид совершенно не подозревал, что в природе существуют темные вечерние костюмы. Для него иметь крепкие брюки и нечиненые ботинки значило одеваться с шиком.

Бровастое, самоуверенное лицо Курзенкова цвело румянцем свежевыбритых щек, белыми, словно просвечивающими полосками у подстриженных висков; из верхнего кармашка выглядывал кончик пестрого шелкового платочка. Красивым Курзенкова нельзя было назвать, но, отлично, строю одетый, молодой, здоровый, он выглядел внушительно и привлекал внимание.

Придерживаясь за перила, Леонид бегом поднялся по металлическим ступеням к себе на третий этаж. В аудитории не было ни души. Куда смылся Ванька Шатков? В булочную за батоном? Славный он малый, настоящий кореш. Почитать, что ли, в самом деле «Ярмарку тщеславия»? Сильна книжка. Почему-то неохота. Леонид сел на подоконник, скучающе стал глядеть на улицу.

В этот предвечерний час Мясницкая покоилась в тени, я лишь дом напротив был освещен оранжевым лучом света, прорывавшимся откуда-то из-за их рабфака. По обыкновению, тротуары словно шевелились от движения густой толпы.