Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 211



— Позвольте, — деликатно сказал Овидий Сергеевич,— давайте уж с вами проверим голос так, как этого требует...

Поспешно вытянув руку, словно боясь, что учитель спугнет его настроение, Охнарь отрицательно затряс головой, набрал полную грудь воздуха и, сам того не желая, хватил что есть силы:

Гой, твой батька

И мой батька

Булы добры казаки.

Посидали серед хаты

И гогочут...

В этом месте кто-то из ребят в хоре не выдержал и прыснул в руку. Охнарь, весь красный от напряжения, старался сколько у него было мочи; услышав смех, он внутренне вздрогнул, сбился и повторил:

...и гогочут...

Здесь уж ребят прорвало. Охнарь нетвердо знал украинский язык и не понимал, что произносить надо не гогочут, а регочут — смеются. Причем комедиен был Сам куплет выбранной им «казацкой» песни. Он растерялся и, решив, что все думают, будто он сбился и не знает слов, еще громче завопил:

...и гогочут, як быки.

Хохот в хоре начался повальный. Овидий Сергеевич мучительно покраснел, замахал на Охнаря обеими руками, схватился за уши.

— Да чего вы? — огрызнулся Охнарь, весь потный, взъерошенный, уже ничего не соображая. — Думаете, забыл? Сбился просто. Я знаю и припев.

Гоп, мои гречаники,

Гоп, мои милые...

На этом и закончилось его единственное вокальное выступление в школе. Хористы валились друг на друга, у одной девочки смех перешел в икоту. Охнарь сразу прославился на всю школу, а Садько долго потом, хихикая, допекал его:

— Лень, погогочем?

Овидий Сергеевич категорически, запротестовал не только против участия Охнаря в хоре, но не возражал, когда тот уходил и с классных уроков пения. Собственно, Охнарю только это и надо было. Но ему стало обидно, что его «выгнали». Вот если бы он сам отказался— другое дело. И теперь весь интерес для Охнаря заключался именно в том, чтобы незаметно проскользнуть на общешкольную спевку в зал, затаиться за спинами товарищей и потом, когда хор стройно и плавно возьмет высокую ноту, а Овидий Сергеевич, от наслаждения полузакрыв глаза и дирижируя белыми длинными пальцами, будет упиваться финальным пианиссимо,—в этот блаженный момент неожиданно подать дикую басовитую октаву. Среди кружковцев подымется шум, хохот. Преподаватель мучительно покраснеет, его пальцы нервно задрожат, а Охнарь сделает невинное лицо. Его начнут ловить. Овидий Сергеевич, силясь вежливо улыбнуться, больно вопьется пальцами в его плечо и потащит к двери.

— Опять вы здесь, Осокин? Я ж просил вас не являться на спевки. Повторяю: у вас нет музыкального слуха. Понимаете меня, наконец? Не-ет слуха, не-е-ет! Это в конце концов... Это безобразие. Я поставлю о вас вопрос на педсовете.

Охнарь же будет недоумевать, притворно обидится и начнет клясться, что его выводят зазря. Он просто слушал хор, потому что любит пение, а если нечаянно и открыл рот, — увлекся. Ваша власть, жалуйтесь! Но что он может поделать, если обожает хор?

В конце месяца Леньку вызвала Полницкая. Он немного перетрусил и большую дверь в кабинет открыл несмело. Заведующая, точно ожидая его, стояла у орехового письменного стола с массивным чернильным прибором уральского мрамора. Коричневая репсовая штора была отдернута, окно в садик открыто, и в нем пушисто зеленели лопнувшие почки тополей, а совсем близко, на ветке еще не успевшего зацвести каштана, звонкими чистыми трелями рассыпалась зорянка. Солнечный луч, падая через всю комнату, упирался в приземистый шкаф с гипсовым бюстом Ленина и большим глобусом.

— Садись, Леня, на диван, рассказывай. Освоился в школе?





Охнарь подошел к дивану, но не сел.

— Чего ж. Освоился.

Заведующая стала расспрашивать: как он живет дома, есть ли у него свой угол для занятий, свое отдельное полотенце, чистит ли он зубы? Она задавала вопросы, точно старшая родственница, но, как и всегда при ней, Охнарю хотелось оправить костюм, держаться прямо. Лицо ее было не таким молодым, как показалось Охнарю сначала. Под умными, немного усталыми глазами гусиными лапками легли морщинки.

— Ответь: что тебе не нравится у нас в школе?

— Да мне... почему? Ничего. Все нравится.

— А вот нам не нравится твоя успеваемость... и дисциплина. Вернее, отсутствие и того и другого.

Охнарь быстро взглянул на заведующую, вновь опустил голову: вся его фигура приняла какое-то деревянное выражение.

— Я понимаю, Леня, тебе нелегко нагонять шестую группу, — с ласковой строгостью продолжала Полницкая. — Но перевести тебя в пятую просто неудобно: ты и свою-то давно перерос по летам. Правда, ты не один у нас такой, гражданская война многим детям помешала учиться нормально: вон Оксана Радченко, Садько, даже Опанас Бучма — все должны бы уже сидеть в седьмом классе. Однако они стараются, учатся, аккуратно посещают уроки, ведут себя дисциплинированно, чего, к сожалению, никак нельзя сказать о тебе. Это хорошо, Леня?

Охнарь окостенел еще прочнее.

— Боюсь, что сам ты не справишься с отставанием, слишком запустил некоторые предметы. Опекун мне говорил, что ячейка может нанять тебе репетитора.

Опять помощь? Почему-то Охнарю стыдно ее было принять. Узнают в классе и скажут: наш биток-то подпорки попросил, а хорохорился. Садько же просто начнет подзуживать. Да и перед опекунами неловко: трепался, что справляется.

— Я сам, — глухо сказал он. — Поднажму и... вытяну.

В глазах Полницкой отразилось колебание: видимо, она не знала, стоит ли сразу брать с Ленькой строгий тон или для первого раза поверить, ограничиться мягкой беседой? Все же, когда она заговорила, голос ее звучал строже:

— Уверен ты? Пойми: ничего нет стыдного в том, что у тебя неровные знания. Педсовету известно, что ты не имел возможности учиться нормально и плохо знаком с некоторыми предметами. Хуже будет, если ты засядешь в шестом классе на второй год. Я тебе дам неделю времени. Если перелом в занятиях не наметится, пеняй на себя: мы примем меры. И забудь дорожку в амбулаторию. Я звонила врачу, и он ответил, что твоими зубами можно шрапнель» разгрызать. Вообще подумай о дисциплине. Например, посещать тебе общешкольный хор не следует. Пение — это искусство, а мешать искусству глупым озорством — значит подчеркивать свое невежество. Ну договорились?

— Договорились, — выдавил из себя Охнарь.

— Заниматься кое-как, тяп да ляп нельзя. У китайцев есть чудесная поговорка: «Учиться — все равно что грести против течения: только перестанешь — и тебя гонит назад». Понял?

Охнарь молчал.

— Смотри, Леня. Мне очень не хочется беспокоить товарища Мельничука, но если ты не сдержишь своего слова, я вынуждена буду вызвать его в школу.

Из кабинета Охнарь вышел подавленный. За последнее время он стал привыкать к Полницкой, уважать ее. Чего же она на него так взъелась? Именно по ее предмету — политграмоте (да еще по рисованию)— он только и успевал. Теперь вот пристыдила, слово взяла. По старой уличной привычке Охнарь считал, что обмануть воспитателей — молодечество; вот нарушить свое обещание, быть «забоженным» — это уже нехорошо.

И действительно, Леньку мучило то, что он, например, вынужден обманывать опекунов. Они ему оба явно пришлись по душе, а к Константину Петровичу он просто привязался, любил ходить с ним на рыбалку, расспрашивать о жизни. Мельничуки не стесняли его свободы, давали деньги на вафельное мороженое, на кинематограф. (Правда, в кинематограф Охнарь старался пролезть зайцем, а на «вырученные» деньги покупал папиросы. Курить он не бросил, несмотря на агитацию Мельничука, однако попадаться ему с папироской стыдился.) И тем не менее и квартирных хозяев, и заведующую приходилось обманывать. Вот жизнь собачья!