Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 19



— Т-ты че-его пугаешь?

— Отстань! — ответил я. — Мне грустно очень. Я прощаюсь с прошлой жизнью.

— Тогда зачем рычишь?

— Это я пою: «Лебедь лежал на льду, ноги его покраснели…»

— Разве так поют? — не согласился Ромка.

— А как поют?

— Голосом поют.

— А я чем?

— Наверное, животом.

— А я пою сердцем, — сказал я. Мне стало обидно. — Животом разве можно петь?

— Ты воешь!

— Клюв его падал на лёд… — заорал я во всё горло.

— Не надо! — взмолился Ромка. — Не надо! Подумают, что кто-нибудь тонет. Прибегут спасать. И попадёмся…

Пришлось замолчать. И почему людям не нравится, как я пою? От зависти, наверное. Пришлось молчать, но Ромка всё равно продолжал заикаться:

— А-а-а-а… там… по-о-о-гляди.

— Чего там? — уже разозлился я.

— Погляди!

Я поглядел и тоже чуть не стал заикаться: из кают-компании торчала живая человеческая нога.

— Стой, стрелять буду! — выхватил из-за пояса доисторический пистолет Ромка. Но нога продолжала лежать, точно и не слышала. Ромка чиркнул коробком по спичке около дырочки в стволе, пистолет зашипел…

— Дым в сторону пускай! — закричал я: кому же охота задыхаться в дыму?

Тут из ствола вырвался столб пламени, палубу рванула вперёд, и мы полетели в воду.

Когда я вынырнул, дым стелился над водой, как дымовая завеса, из-за дымовой завесы послышался знакомый голос:

— Мальчики, Медведев, Петренко, где вы? Это я — Иванова, я плот стерегла. Я спала. Куда вы делись?

Вот, оказывается, чья нога лежала без спроса на палубе. Оказывается, Иванова ещё засветло прибежала на протоку, приготовилась к путешествию. А мы-то думали, что она испугалась и осталась дома. Зря так думали, зря!

Утро

Иванова и Медведев спали на сене в кают-компании, я сидел на табличке «Во дворе злая собака», я нёс вахту.

Вахта — это когда все спят, один ты не спишь и ждёшь, что наконец у твоего товарища проснётся совесть и он отдаст тебе твоё одеяло…

От нечего делать я наблюдал… за природой. Луны уже не было. Ночью кругом всё было чёрным. И земля, и вода. Не разберёшь, где что. На воде, правда, были видны отражения звёзд, но на берегу сплошная темнота. Ничего не отражалось. Хоть лбом об стенку бейся — ничего не видишь, даже собственный нос.

Потом я заметил, что стало видно берег, потом я увидел, что небо стало синим. Синело, синело, стало как моя новая сатиновая рубашка. Потом начало розоветь. У самого краешка. Розовело, розовело, и вдруг из-за леса высунулась макушка солнца. Здорово! Солнце посмотрело вокруг, нет ли поблизости сторожа, и перелезло через горизонт. Вначале оно было красным, потом стало белеть. И белело, белело, разгоралось добела, и вот уже на него нельзя было смотреть.

Я люблю наблюдать…

Запели птицы — обрадовались, что день наступил. Прилетела стрекоза, села на большой палец моей ноги, куснула и улетела. Что было потом, я не знаю, потому что я заснул прямо на табличке «Во дворе злая собака».

Проснулся я, когда солнце припекло; мы уже проплыли мост, нас унесло в неизвестном направлении — с двух сторон поднимался крутой песчаный берег. Песок стекал с берега до самой воды, дно тоже было песчаным. Плот уткнулся в отмель. Где-то там, за кустами лозняка, что-то вжикало: «Вжик… Вжик…» Иванова и Медведев спали, ничего не слышали.

Я спрыгнул в воду. Воды было по колено, я залез по откосу наверх. Вот, оказывается, куда мы попали! Нас отнесло в конец заливного луга. Усманка делала здесь огромную петлю, затем поворачивала к деревне Песковатке. Я увидел купол церкви в деревне. Вдалеке был Хомутовский мост. С него съехала машина. Отсюда казалось, что она еле двигалась, а люди — точечки. Они совсем стояли на месте. Издалека, наверное, всегда кажется, что ничего не двигается…

За кустами колхозники косили траву, потому что косилка здесь между густыми кустами не проедет. Вжикали косы. Изредка кто-нибудь из колхозников втыкал ручку косы в землю, точил полотно бруском, и коса звенела.



А как хорошо пахло свежим сеном! Запах свежего сена лучше всех духов на свете! Почему-то, когда трава растёт, пахнут лишь цветы, а когда её скосят и она немножко подсохнет, то она начинает пахнуть вся… Вся-вся! Как сто флаконов одеколона.

Я упал на волну свежего сена и покатился по ней, мне захотелось пропитаться его запахом…

И тут я увидел лошадь.

Встреча с врагом

Лошадь была не просто лошадь — она везла воз. На возу сидел враг поселковых ребят Валька Ведерников.

— Тпру! — дёрнул он вожжи. Лошадь остановилась, он скатился по сену на землю и встал передо мной.

На нём была старая выцветшая футболка. На голове старый картуз.

— Попался!

Мне захотелось убежать… Но тогда Валька побежал бы за мной и увидел бы плот, тогда бы он позвал своих друзей, и они бы перехватили наш плот на реке, и отняли бы наш плот и всё такое прочее…

— Чего придираешься? — сказал я. Я просто так сказал, чтоб он не подумал, что мне хочется убежать. Жалко, Медведев и Иванова спали, а то бы мы втроём сами обратили Вальку-Ведро в бегство. Как бы это разбудить Иванову и Медведева, чтобы пришли на помощь?

— Зачем по моему лугу ходишь? — задирался Ведро.

— Твой? Он не твой… — ответил я. А сам думал: «Как бы разбудить друзей на плоту?» Плот-то от кустов не было видно, потому что берег был высокий и крутой; чтоб увидеть ворота от Димкиного дома, нужно было подойти к самому краю берега.

— Луг колхозный, — значит, мой, — продолжал наседать Валька.

— Подумаешь… Колхоз ничей.

— Как ничей?

— Да так. Ничей, и всё! Всех! Вот как.

Валька подумал, поправил кепку на голове.

«Эх, как бы разбудить Иванову и Медведева?» — думал я.

— Я могу сено брать с этого луга, а ты не можешь, — сказал он.

— Разве ты себе сено берёшь? Воруешь?

— Нет, я не себе беру, для телят. Моя маманя телятница. Я ей пособляю, сено везу. В телятник везу сено.

— Подумаешь, мы тоже ходили помогать в «Радость». Свёклу пололи. Целый день.

— Вы помогали? — Валька сплюнул и презрительно засмеялся. — Хочешь, поехали к стогу, посмотрим, кто сильнее, кто больше вилами сена поднимет — ты или я?

— Хвастун ты! — сказал я.

— Я хвастун?

— Ты хвастун! — повторил я. Зря я так сказал! Может быть, он бы и не стал драться, если бы его не обидели. Теперь, кончено… Он толкнул меня, я толкнул его. Слегка. Он толкнул посильнее. И тут я запел. От волнения наверное:

Я громко запел, чтоб Ромка и Зойка услышали и проснулись. От моего пения кто хочешь проснётся… Никогда в жизни я так громко не пел, как на берегу Усманки. Я орал во всю глотку. Песня была длинная, печальная:

Я кричал, как целый детский хор, я орал и басом, и тоненько, и ещё не знаю как… Валька слушал, вздыхал, потом он снял почему-то шапку. Когда я выдохся, он сказал:

— Здорово душевная песня! Здорово исполняешь! Научи… Научишь? Хорошая песня!

— Правда понравилось? — оторопел я: человеку понравилось, как я пою. Такого ещё никогда не было.

— Душевно, — замотал головой Ведерников, до того ему понравилось моё пение.

— Хочешь, я тебе тоже спою одну? — предложил он вдруг. — Я тоже знаю одну, слова, правда, немножко забыл. Про раненую лошадь. Слышал такую?