Страница 42 из 54
А может быть, это и от характера зависит, и от профессии также? Маше эта мысль не раз приходила в голову. В конце концов, фортепиано — ее единственный друг. И если присмотреться, то музыканты и вообще художники всегда одиноки: в этом особенность их работы, их судьбы.
А в большом коллективе, где день за днем делаешь со всеми одно общее дело, — там не может быть ни этих сомнений, ни одиноких дум. Времени не хватает. Все вместе трудятся, а в часы отдыха непосредственно веселятся. И зачем ей, девушке из простой семьи, вырываться куда-то вперед (и вперед ли?), идти какой-то особой дорогой и в своем деле рассчитывать только на себя? Надо жить легче, проще, а главное — не отделяя себя от других.
У калитки прощались влюбленные. Вот для кого этот щедрый вечер.
И по радио пели:
Есть на свете счастье, есть красота. Для кого же тогда искусство? Для обездоленных? Счастливым, истинно счастливым оно не нужно. Для чего оно тем, кто любит, кто любим взаимно?
Маша открыла дверь своей комнаты. Темно. Не встречает мать у порога: «Доченька моя, что ж ты так долго?» Не спешит хлопотать… Никто не встречает. Ничьи глаза не светятся радостью.
Не зажигая огня, Маша прилегла на кровать и долго пролежала так, закутавшись в платок до бровей.
Открылась дверь. Вошла Танюша, зажгла свет. В руках у нее были цветы, щеки горели. Может быть, это она прощалась там, у калитки?
— Машенька, — сказала она, — ты не помнишь какой-нибудь хороший стих?
Зачем? Разве ей до того?
— Или спой что-нибудь. Пожалуйста. Так хочется. Так недостает.
Значит, все-таки недостает!
И Маша вполголоса начала то, что менее всего подходило к ее настроению:
— «По волнам скользя-я-т гондолы, — ликующим полным звуком подхватила Танюша, — искры блещут по-од луной…»
И закружилась по комнате вместе с букетом, и продолжала петь.
— Чудно, чудно! Как раз то, что нужно.
Она стала искать кувшин, чтобы поставить свои георгины.
«Гондолы… — думала Маша, откинув платок. — Зачем они нам с Таней?»
Но тоска прошла.
Глава третья
ПОИСКИ ПРАВДЫ
На другой день с утра Маша пришла в клуб на репетицию. Руководитель музыкального кружка Эдуард Евгеньевич Завиловский, рыжий, худой, с кирпичным румянцем на щеках и холодными голубыми глазами, уже сидел на своем месте, близ эстрады, у столика и записывал что-то в блокнот. Он был строг и требователен; кружковцы его боялись.
Репетиция началась. Первым выступал тракторист Фомин, бас. Руководитель гордился этим певцом не меньше, чем Танюшей Пахотиной. Но вскоре начал сердиться: требовал, чтобы Фомин сильно замедлил концовку, а у Маши это не получалось. Вернее, тут был злой умысел с ее стороны: в народной песне, по ее мнению, не нужно было замедлять, разве только для аплодисментов, а это ей претило.
Но Эдуард Евгеньевич и не скрывал своей цели.
— Вы не у себя дома поете, — кричал он Фомину, — и не за рулем! Вас слушает публика.
Фомин жалостно смотрел на Машу, как бы говоря: «Давай, голубушка, уважим его: играй, как велит». И замедлял сам, чтобы не было конфликта.
Кое-как обошлось. Но романс «Титулярный советник» опять вызвал недовольство руководителя. Фомин хорошо спел романс, только слишком певуче, недостаточно подчеркнув «речевые интонации», на которых настаивал Завиловский.
— Сколько раз я вам говорил: не увлекайтесь звуком! Что за итальянщина, особенно здесь, когда вы изображаете замухрышного пьянчужку!
По лицу Фомина было видно, что он обиделся. Он вовсе не хотел изобразить замухрышного пьянчужку: скорее, душу обиженного, заплеванного, но хорошего человека. Тем более, что о «Титулярном советнике» рассказывал сам автор, а разве он был алкоголик?
Конечно, какую-то пьяную дымку, забвение, нереальность мечтаний следовало показать, но не слишком, чтобы не заслонить главного.
— Не увлекайтесь звуком! — повторил Завиловский.
Но таков уж был щедрый голос Фомина, что у него все получалось напевно.
Наконец его отпустили.
— Теперь приступим, — объявил Завиловский.
Это значило: пойдут отрывки из «Пиковой дамы» — Лиза и Полина.
— У меня Лиза — штукатур! — с гордостью сообщал он всем. — А Полина работает в гастрономе.
Он выделил этих двух девушек и Фомина, когда приезжала комиссия из музыкального техникума, и, так сказать, отпускал их учиться, но, в сущности, был против этого.
— Если все станут профессиональными артистами, какой же смысл в самодеятельности? — так говорил он среди друзей. — Да и получится ли что-нибудь? А оставаясь любителями, они смогут завоевать широкий успех. Рабочий-артист — это, знаете ли, примета нового. Это больше, чем артист. С одной стороны, гармоническая личность, а с другой — требования не так строги. Как любители, они могут добиться даже славы. А начнут учиться — отношение будет не то.
— А разве вы их не учите, Эдуард Евгеньевич? — спрашивал кто-нибудь из непосвященных.
— Не только учу — дотягиваю.
Девушка-штукатур, изображавшая Лизу, рослая, полногрудая, с широким лицом и широкими плечами, выплыла на эстраду, держа кружевной платочек в руке. Взволнованно она кивнула подругам, пришедшим в перерыв послушать ее.
У нее был резкий, но сильный, настоящий оперный голос. И пела она с чувством. В дуэте с Полиной даже лицо ее выражало страдание, хотя речь шла всего лишь о том, что наступил вечер и облаков померкнули края.
Руководитель был доволен. Это он внушил Степиной:
— Девушка поет для гостей, а что она переживает в душе? Помолвлена с одним, а любит другого!
И Лиза переживала. Она заглушала Полину и даже оттеснила ее локтем, чтобы все видели ее страдания. Потом, когда дуэт кончился, она деликатно вытерла глаза платочком и спрятала его за вырез платья.
Маша аккомпанировала нарочито ровно, без отклонений.
Она не верила шумной Лизе, не сочувствовала ей: русская девушка глубоко хранит свою тайну. Чем сдержаннее будет певица в этой сцене, тем сильнее убедит.
Прежде Маша думала: если слова могут обманывать, если неискренни бывают поступки, то в искусстве ложь не найдет себе места. Особенно в таком чистом, как музыка. Искусство — это правда. Но в последнее время она убедилась, что и здесь можно лгать, как и во всем другом.
Да, и в музыке возможны притворство и ложь. И в легкой, и в серьезной. Маша поняла это, попав однажды на симфонический концерт в Парке культуры.
Ложь была в показных жестах дирижера, в рявканье меди, в грохоте литавр, в затянутых ферматах.[1] Музыканты словно уговорились преувеличивать, нажимать. И солист-скрипач, который затем выступил, как будто знал об этом уговоре и тоже соблюдал его.
Бывают и композиторы-лгуны: это особенно заметно в песнях. Взвинченно-бодрый темп, всегда ритм марша, пафос, усиленный певцом-сообщником. Или, напротив, надрыв, какая-то навязчивая доверительность, расплывчатость, так что нельзя уловить ритм…
Многие поддаются этой лжи, им нравится. Может быть, потому что не слыхали другого. А услыхав — скучают… И можно ли сказать, что непосредственное впечатление самое верное? Любить музыку… Просто ли это?
И здесь, на репетиции, Маша также чувствовала ложь: и в замедленных некстати концовках, и в показном, нескромном исполнении певицы, и в самом стремлении Завиловского угождать публике, которую он не уважал. Конечно, он-то думал, что уважает; считаясь с ее неразвитым вкусом, он «облегчал» музыку и был уверен, что это и есть воспитание. А его неопытные ученики не подозревали фальши.
1
Фермата — произвольное удлинение звука в музыкальном произведении.