Страница 1 из 35
Каверин Вениамин Александрович
Художник Д. АНИКЕЕВ
ДВУХЧАСОВАЯ ПРОГУЛКА
1
«Позвольте мне рассказать историю моей жизни, — читаете вы подчас в искреннем, простодушном письме. — Это настоящий роман». Историями набит белый свет. Они происходят в каждом доме, открыто или втайне, сталкиваясь или осторожно обходя друг друга. Веселые, грустные, занимательные, скучные — стоит только наклониться, чтобы поднять любую из них. Но мимо одной вы проходите равнодушно, другую взвешиваете, оцениваете и забываете, чтобы вспомнить случайно или не случайно. Вы не принимаете в ней никакого участия. Но она — «ваша», и вы почти бессознательно разыгрываете ее, как музыкант, исполняющий сонату, не глядя в ноты. Иногда она превращается в рукопись. Рукопись, если она удается, превращается в книгу, а книга ищет и находит — или не находит — свое место среди событий, составляющих жизнь.
Взгляните на черновики — в них еще полуслепые слова толпятся, тесня друг друга. Подчеркнутые строки, находки, намеченные наспех, подробности, записанные кое-как, десятки страниц, жирно зачеркнутых крест-накрест, одни карандашом, другие фломастером (эти уже не могут пригодиться), рисунки, чертежи, планы. И рядом — жизнь автора, которая врывается в рукопись началом дружеского письма, записью сюжета другой книги, которая когда-нибудь будет написана, размышлениями, воспоминаниями, загадочными знаками, понятными только одному человеку на свете.
Но вот начинается строгий отбор, вспоминаются характеры, обдумываются отношения — будущая книга еще раскачивается, как высотный дом во время землетрясения. Еще не найдена таинственная связь, которая должна заставить читателя листать страницу за страницей, а между тем уже приходит день, когда кажется, что обдумано все, приходит вместе с уверенностью, что перемены неизбежны. Чистая страница лежит перед вами, и — никуда не денешься — на ней должна быть написана первая фраза.
Впрочем, она уже давно написана и пора переходить к летнему вечеру 1971 года, когда Петр Андреевич Коншин, заканчивая прогулку, случайно встретился с Осколковым, заместителем директора своего Института.
2
— Петр Андреевич, а вы что же тут делаете, в Лоскутове?
— Живу, Валентин Сергеевич.
— Давно ли?
— Третий месяц. Обменял свои две комнаты в центре на однокомнатную квартиру.
— В новом доме?
— Да.
В Лоскутове был только один шестиэтажный дом.
— И довольны?
— Очень. Здесь тихо. Рядом лес. Зимой можно ходить на лыжах.
— Ну, это уж не для меня!
Осколкову было под шестьдесят, но он не располнел, как многие его сверстники, держался прямо, с привычной сдержанностью, и если бы не его усталое лицо с ярко-голубыми глазами, ему нельзя было бы дать больше пятидесяти.
— А вы где живете? — спросил Коншин.
— Живу в Москве, а здесь бываю. Часто, летом почти каждый день после работы. Вы, наверное, приметили рядом с последней остановкой трамвая старый деревянный дом с балюстрадой. Моя дача. К сожалению, назначена на слом. А жаль! Я бы сохранил ее... «Памятник русской дачной архитектуры девятнадцатого века. Охраняется государством». Впрочем, кажется, удастся отстоять.
Он засмеялся. Смех был неприятный. «Задавленный», — подумал Коншин.
— Знаю этот дом. Проходил мимо и слышал музыку. Даже узнавал Рахманинова, Дворжака, Баха.
— Неужели так слышно на улице? А вы любите музыку?
— Про любителей говорят — «страстный». Обо мне можно сказать — «пылкий».
— Так непременно заходите. Есть редкие пластинки. Кэтлин Фэрриер, например.
— Даже не слышал.
— Между тем считается одной из лучших певиц в мире. Контральто. Прославилась исполнением Генделя и Баха. У меня как раз есть и тот и другой.
— Спасибо. С удовольствием.
Они обменялись телефонами, простились, и Коншин ушел немного озадаченный: между ним и Осколковым были скорее плохие, чем хорошие отношения.
3
Через несколько дней он возвращался от Левенштейна, где весь вечер говорили об институтских делах, давали себе слово не говорить и все-таки говорили. Потом Левенштейн повел его смотреть детей — у него была двойня, мальчик и девочка, — и Коншин, у которого в горле защипало от умиления, ласково погладил их одинаковые белокурые головки.
Теперь, в очереди на такси, он думал, что одинок, как собака, и, в сущности, несчастен. Перед ним стояла Хорошенькая (мысленно он так и назвал ее, с большой буквы) — в шубке с продольными блестящими полосками и в меховом берете. Ей было на вид лет тридцать, и Коншин, любивший угадывать профессии, решил, что она врач. Ему хотелось заговорить с Хорошенькой, и он загадал: «Заговорю, если обернется». Но она не обернулась. Она ждала, казалось, терпеливее всех. Снег таял на свежем лице, а на прядях светлых волос, выбившихся из-под берета, не таял. В ней было что-то рождественское, она стояла, как Снегурочка под елкой.
И мигом он вообразил, что она навещала мать: в метро, в автобусах он любил придумывать биографии случайных соседей. Мать мнительная, а Хорошенькая не любит лечить родных. Но он уже думал о собственной матери, которую похоронил в прошлом году. Мать сокрушалась, что у нее нет внуков. Жениться снова? Некогда, да и зачем? У него есть Леночка Кременецкая, а семейная жизнь сложна и требует постоянного, терпеливого внимания. Снова счастливое семейство Левенштейнов представилось ему. Но там все держится на Але, а где взять еще такую Алю? Такую умную, гостеприимную Алю, которая уже сдала кандидатский минимум, а потом, сообразив, что на свете существует нечто важнее диссертации, бросила работу и родила Льву Петровичу сразу двух прелестных детей. Такую взять негде.
Должно быть, последние слова он произнес вслух, потому что Хорошенькая обернулась.
— Простите, вы не врач? — негромко, чтобы не обращать на себя внимания, спросил он.
— Нет. А вам нужен врач?
Она сказала это с чуть заметной улыбкой — может быть, почувствовала, что от него пахнет вином?
Только он собирался ответить, как подошли сразу две машины, и одновременно в клубах пара, вырвавшегося из дверей ресторана, надевая пальто на ходу, разговаривая и смеясь, появились молодые люди. «Экие бугаи», — успел подумать Коншин.
В первую машину уже садился мужчина с чемоданом, ко второй подошла Хорошенькая, но, прежде чем она открыла дверцу, один из молодых оттолкнул ее. Очередь зашумела, но он уже договаривался с шофером, опустившим стекло, и стало ясно, что сейчас молодые люди сядут в машину и уедут, а Хорошенькая останется с беспомощно протянутой рукой. Но Коншин, переломив нежелание ввязываться в скандал, кинулся к нахалу и левой рукой — он был левша — сильно двинул его в челюсть. И тот вдруг, что называется, «слетел с копыт», распластавшись на мостовой. Его ошеломленные товарищи не сразу бросились на Коншина, и он успел посадить Хорошенькую, а потом почти машинально плюхнулся рядом с ней на сиденье.
— Давай, — сказал он шоферу.
— Что «давай»? Вылезайте.
Коншин сунул руку в карман и положил рядом с шофером трешку. Это подействовало.
— Куда?
— Улица Алексея Толстого, — сказала Хорошенькая и взглянула на Коншина. — А вам?
— Прежде всего прошу меня извинить.
— За что?
— Ну вот... Сел в машину без вашего разрешения.
— У вас не было времени, чтобы спрашивать разрешения. Вы мне помогли, и я благодарна. Здорово вы его. Вы боксер?
Коншин засмеялся.
— Нет. А вот про вас, когда мы стояли в очереди, я подумал — врач.
— И ошиблись. Так вам куда?