Страница 407 из 408
— Пришло письмо от Сергея, и оно попало отцу…
— Как же ты?..
— Тут нет моей вины, Егорушка, — произнесла она слабеющим голосом. — Пойми — нет вины… — она ткнулась мокрым лицом ему в грудь. — Я делала все, что могла…
Ему стало жаль ее. В самом деле, чего он на нее напустился? Кто делает для отца больше ее? Просто произошло непредвиденное, несчастный случай, который бы и ты не сумел предотвратить. Надо понимать: несчастный.
Егору Ивановичу очень хотелось сказать ей доброе, за отца, доброе, но нужных слов не было — хотелось и поблагодарить, и сберечь необходимую строгость.
— Как хорошо, что он у тебя постоянно на виду, — наконец произнес Бардин. — Надо же, чтобы так получилось: и на работе…
— Мы только и узнали друг друга там, на его опытных полях… — произнесла она в строгом раздумье — она давно ждала этих слов Егора. — Он ожесточился с вами, мужиками, — она говорила о сыновьях Иоанновых. — Ему нужна была бы дочь…
— Внучки ему мало? — указал Егор глазами на большую комнату, за которой была светелка Ирины.
— Внучка внучкой, но ему нужна была бы дочь… — мягко возразила Ольга — у нее была своя интонация, когда она говорила с мужем об Ирине.
— Дочь, дочь… — согласился Егор.
С тем и уснули: Иоанну нужна была бы дочь. Уснули, когда маковки яблонь, что виднелись из окна, подпалил оранжевый августовский рассвет. А когда проснулись — гудели, раскачиваясь на рельсах, электрички и на стыке дорог под горой вскрикивали машины. Иоанна не оказалось дома — рядом с пустой чашкой из-под молока лежал тетрадный листик, и на нем скачущим почерком Иоанна — в этом скачущем почерке сказалось и его больное сердце — было изображено: «Я потопал, я уже топаю, Ольга, не спеши меня нагнать, все одно не поспеешь!»
Но Ольга не заставила себя ждать:
— Господи, да как это я проспала?..
У Бардина было еще два часа — наркоминдельские зори были, теперь уже не столь ранними, — и он решил дождаться пробуждения дочери. Бардин пошел по саду. Сколько же сил было в природе в это утро или Бардину казалось, что в природе столько сил! Утро было полно сини. Никогда прежде природа не таила для Бардина такой могучести обновления, как это утро — точно она только что пробудилась ото сна, набралась мощи, и даже не летней, а первородной, неистраченной, весенней, и показала эту мощь с захватывающей дух страстью, дав свободу силам, что потаенно лежали в природе, — природа шла на выручку Бардину, она протягивала ему руку. А может быть, все было не вне Бардина, а в нем самом: что-то пало и рухнуло внутри него, дав волю глазам, их способности жадно видеть землю и небо, — вот это пробуждение, которое было у природы, не напрасно же она приурочила к этому утру?..
А потом он сидел с дочерью на склоне холма, обращенного к реке, что текла за бардинским садом, и ветер, идущий от реки, вздувал, сводил и разводил на Иришкиных висках локоны, заметно порыжевшие за лето, и Бардин говорил дочери, вздыхая:
— Ты себе кажешься старше, чем ты есть, а на самом деле дитя несмышленое, думай об этом и не спеши…
Ирина говорила, отводя рыжие пряди за уши:
— Значит, думай и не спеши?
— Не спеши…
Она складывала ладони лодочкой и, положив их на колени, опускала в них лицо, как в воду.
— Прежде чем решить, надо считать до трех, да? — говорила она, обратив на него печальные глаза, и он видел ее лицо, мелово-бледное, с сухими, в заусеницах губами, — вон как ее попалило огнем этой ее муки, попалило и диковинно покорежило… — Я стала умной, — настаивала она, теперь уже бессмысленно — она храбрилась, она явно храбрилась, но все происшедшее оставило на ней свои зримые меты, свои несмываемые рубцы…
Он был на Кузнецком на пределе девяти и, едва прикоснувшись к почте, которая за эти дни и по виду достигла размеров внушительных, был встревожен настойчиво-долгим звонком, как все звонки переговорной с резкими, внезапно затихающими паузами.
— Ты, Егор? Ты?.. — возник и пропал голос Ольги — он был смятенно-прерывающимся, лишенным силы — ей не хватало дыхания. — Нет, не спрашивай, не спрашивай! — вдруг запричитала она — ей явно почудилось, что Бардин ее о чем-то спросил. — Я сказала: худо отцу… Приезжай — очень худо…
Когда исхлестанная дождем и пылью наркоминдельская «эмка» ворвалась в пределы Иоаннова царства, первое, что приметил Егор Иванович, это темную полоску людей в поле, туманно-темную в дождливой полумгле. По тому, с какой готовностью, молчаливо-скорбной, расступилась толпа перед идущим от машины Бардиным и пропустила его к хлебной полосе, Егор Иванович понял, что дело плохо, пожалуй, даже очень плохо… Отец лежал на хлебной полосе, упав ничком, охватив руками голову, точно захотел добрать в пшеничной тиши с недосыпу час-другой — и затих навеки…
Бардин только ощутил, как масса земли мягко и невесомо качнулась под ним и вдруг пошла ходуном… А потом все было как во сне: блеск пшеничного поля, оранжевая скиба солнца за лесом, полевая дорога в рытвинах, незнакомые люди, несущие кумачовый гроб, пригорок свежевырытой глины рядом с провалом могилы, зловещий стук этой глины по крышке гроба, стук громоподобный, словно вся земля, что была вокруг, обратилась в камень, и вот эти слова, произнесенные в неразличимых сумерках вечернего поля:
— У нас будет время понять его…
Эпилог
…Кто-то прозорливо-мудрый, оставаясь незримым, рассчитал, что предрек: к сорока Иоанновым дням явится оказия собрать всех. Явился Яков в саржевой гимнастерке, напитанной красноватой маньчжурской пылью, прибило шальной океанской волной к русскому берегу Мирона, да и Бардин был не промах, вовремя остановив ретивый посул начальства, уготовившего ему новую командировку в скандинавское далеко. Вот только Сергей, явившись в ясенцевское обиталище родителя за неделю до этого, устрашился своего необычного вида и захромал прочь от дома, пообещав вернуться на Новый год.
Братья выпили за помин души, вдоволь помолчали.
— Ум отцу велел остановиться, а норов гнал вперед, — сказал Яков, которому и прежде норов отца был не по душе.
— Это ты умел останавливаться сам и останавливать других, ему это было труднее, — ухмыльнулся Мирон своей несмываемой ухмылкой — ему нужно было время и труд, чтобы ее стереть.
— А зачем останавливаться, когда можно не останавливаться, — ответствовал Егор. — Останови его вовремя, пожалуй бы, и Иоанна не было…
— Да что Иоанна? — возразил серьезно Мирон — ему стоило труда стереть эту свою ухмылочку. — Нас с вами не было бы!..
Раздался смех и тотчас смолк — да уместен ли он сегодня, этот смех?
— Он к этой смерти своей на пшеничном поле шел прямой дорогой, — произнес Егор, оперев голову на могучие свои кулачищи. — Она у него была задумана на заре жизни и явилась не вдруг — останавливай не останавливай, все одно так было бы…
— Но вот задача! — воспрял неожиданно Мирон. — Нет-нет, я ее задаю не вам, а себе… — Он встал, быстро пошел в конец комнаты, будто бы условия задачи, о которой он говорил сейчас, лежали там. — Все эти его диво-идеи, которые он не переставал вызывать к жизни, какими они явятся нашим внукам… старыми или новыми?.. И как они придутся нашим внукам по душе, как некий анахронизм или… нечто стоящее?..
— Внуки во все времена… внуки! — вымолвил Яков — он был единственным из братьев, у кого могли бы уже быть внуки, и сполна пользовался этим преимуществом. — Они праздны, самоуверенны и не любят думать — чем больше, тем больше! Что им бедный Иоанн с его неутешным беспокойством? Они просто пройдут мимо…
— Пройдут? — стрельнул Мирон из своего дальнего укрытия. — Не знаю!.. Ведь он разговаривал не с нами, а с ними, а нас избрал вроде письмоносцев… мол, передайте вот этот пакет по назначению… Иришкиному сыну!..
Ирина, со строгим вниманием слушавшая Мирона, вдруг встала и устремилась к входной двери, раскрыла ее — пахнуло дыханием опавших листьев, горчайшим, да холодноватой влажностью — накануне выпал дождь.