Страница 112 из 130
Он постарается сделать, как в прошлый раз: постучит в окно. Кстати, уже стемнело, и это сделать легко.
Еще издали он заметил, окна распахнуты. Он подошел к крайнему справа и приподнялся на цыпочки. За окном было тихо. Захотелось, как это делают мальчики со своим первым букетом, бросить цветы в окно и убежать.
Он позвал Елену.
– Я хочу куда-нибудь далеко, – сказал он, когда она появилась в платьице из светлого шелка с красной гарусной кофтой в руках.
Он сказал «далеко» и увидел лесистые уступы Воробьевых гор, церквушку на скате, мягко поблескивающую воду, неожиданно просторные поляны на берегу и старые дубы, дремучие, задумчиво-мудрые.
Они поднялись на высокий берег Москвы-реки, вышли на дорогу и далеко за заставой очутились в рощице, мокрой и топкой, потом в таком же мокром лесу, березовом да осиновом, с остролистой и жесткой травой, с озерцами непросыхающей воды, сейчас лилово-розовыми, под цвет предвечернего неба. Здесь повсюду было студено, осень шла в Москву по мокрым лесам. Лес дышал свежей смолой и сумеречностью.
– Сядем… вот здесь, – сказала Едена, указав на ствол старой березы, лежащей на самой опушке.
С поля тянуло ветром с каждой минутой все ощутимее. Всю дорогу, пока они искали вот этот холм и эту березу, они говорили о Лельке. Петр полагал, что Лелька дала себя увлечь черному воинству, увлечь и обмануть. Петр не бранил сестру, но в словах звучала и боль и досада. Елена, наоборот, жалела Лельку, жалела и оправдывала, видела во всей ее истории беду, которая могла стрястись и с ней, Еленой.
– Но если такая же история, – спросил он быстро, – приключилась бы с девушкой, живущей напротив вашего дома, вы пришли бы ей на помощь точно так же?
Она не сводила глаз со взгорья, над которым передвигался дымок – где-то за взгорьем была железная дорога, там сейчас показался поезд.
– Пришла бы…
– И остались бы с нею на ночи и дни?
– Осталась бы!
Ее ответы, внешне бесстрастные, вызывали досаду. «Кривит душой?» – не мог не подумать он. Хотелось верить, что она осталась не просто из человеколюбия, а потому, что это был его дом, семья, сестра… он сам, наконец!
Она взглянула на него, и впервые в этот вечер он увидел ее глаза, непристальные, затянутые ненастьем, которое делало эти глаза непривычно большими и странно печальными, безбоязненно открытые и честные глаза, и подумал: «Ну, конечно же, она осталась бы! И дело не в Лельке – с кем бы ни приключилось несчастье, Елена вызвалась бы помочь. И как он мог подумать о ней иначе?» В эти месяцы потому так часто и так упорно думал о ней, потому искал встречи, потому, наконец, и оказался здесь, в мокрых подмосковных лесах, что это была она.
– Человек должен понимать, что он не птица, – произнес Петр, не сводя остро испытующих глаз с Елены. – Он не может так просто вспорхнуть и улететь. – Он продолжал смотреть на Елену, пытаясь установить, насколько хорошо она понимает его. – Человек обременен сознанием, словом, наконец, которое он дал, если у него даже нет на руке обручального кольца, – взглянул он на золотой ободок, стянувший ее палец.
Он взял руку Елены я попытался снять кольцо – оно поддалось. Он вынес кольцо на свет. «Любовь – нет ее храбрее», – прочел он и, поймав себя на мысли, что прочел вслух, смутился.
– Это написала ваша мама?
– Нет, я.
– Ваш девиз? Что он значит?
– Жизнь, – сказала она. – Верность… – добавила она задумчиво.
Она медленно подняла на него глаза, с трудом оторвав от сизой полоски взгорья, на которую смотрела; в этом взгляде было сейчас немного храбрости, он это понимал.
– Если пойти прямо, мы дойдем до станции, – произнес он – его дыхание пресеклось.
Она встала, не успев отступить, и плечо ее коснулась его руки. Наверно, и она понимала, как это страшно, она от него отпрянула, но он удержал ее, ощутив в ладонях ее плечи; если бы она попыталась защититься, уперев крепкие локти в грудь, он бы, очевидно, потерял голову. Но Елена была сейчас такой незащищенно робкой, в такой мере в его власти, что сама ее робость обратилась в силу и остановила Петра.
– Диву даюсь, – сказал он, стараясь приладиться к ее неширокому, но быстрому шагу. – Лелька с ее строптивостью и злостью вдруг признала вас.
Елена засмеялась, она не хотела, скрывать, что ей приятны его слова.
– Вы говорите так, будто до меня был кто-то другой, кого она не признала.
Петр точно оступился.
– Она вам сказала?
– Нет, это я поняла из ваших слов.
Вы хотите, чтобы я подтвердил?
– Нет, зачем же?
Тогда извольте, был такой человек.
Теперь она пошла тише.
– Только, ради бога… как говорит Патрокл: я хочу быть сама по себе.
– Патрокл? Вы обещали объяснить… почему Патрокл?
– А я, право, не знаю. – Она задумалась. – А может быть, знаю? Патрокл… Это же так на него похоже! Патрокл, верный друг Ахилла… верный, без страха…
Они добрались до Остоженки лишь к полуночи. Елене открыли дверь тотчас. Когда светлое платье Елены растушевалось в темноте и осторожно закрылась дверь. Петр поднял глаза к окну рядом и едва не отпрянул. В окне стоял Репнин.
103
Осень восемнадцатого года была еще тепла, когда упал снег. Он лежал на листве, не тронутой осенним багрянцем. Потом ветер сменился, небо поголубело, явилось солнце и тепло, на грунтовых дорогах взвилась пыль. О снеге вспоминали не без юмора: зима среди лета! Только зелень не воспринимала юмора – снег был не по ней. Листва, так и не приняв красок осени, пожухла и осыпалась, листья желтели на земле. Солнце и обнаженные деревья – поистине необычайной была осень восемнадцатого года.
В раннем снеге и белой замети вдруг стал зримым грозный лик русской зимы. Из черных посольских сундуков извлекали дохи и меховые шапки, обсыпанные нафталином, как инеем. Погасли огни на Дворянской в Вологде, опустело Осаново – дипломатическая Вологда подала в отставку. На запад, к Питеру, а потом резко на север, к Мурманску, по ломаной прямой, будто ее прочертили не по топи русского севера, а по лилейной белизне ватмана, ушел поезд с вологодскими дипломатами. Только бы добраться до Мурманска! Мурманск – дверь в Россию и из России, распахнутая настежь. Еще короткий мир, и дипломаты выйдут в эту дверь, не отказав в удовольствии ею хлопнуть.
Вместе с черными посольскими сундуками со скарбом, вместе с коврами, обернутыми в рогожу, и ящиками с посольской посудой и серебром, вместе с тюками, кулями, коробами, узлами, полными посольского добра, из Вологды на север подался весь многоцветный и многоязычный сонм посольской знати и челяди, не исключая поваров, письмоводителей, священников, шифровальщиков, вахтеров, экономов и, разумеется, учителей русского языка.
У посла персональная языковая опека. Русскому языку его учит мадам Кноринг. Она не переоценивает данных посла и полагает, что он сделает успехи, если характер мадам Кноринг будет железным до конца. Не беда, что педагогине за семьдесят и что образцом грации она считает Софью Федорову, а образцом мужской красоты Александра III. Главное – в железной воле старой женщины, в ее умении заставить трепетать своего почтенного ученика. В посольстве знают: ничего посол так не боится, как мадам Кноринг. Когда поутру целеустремленная педагогиня появляется в посольстве и занимает свою позицию у выхода из квартиры посла, почтенный дипломат начинает метаться в своих апартаментах, как мышь, почуявшая приближение кота: надо улизнуть от мадам Кноринг и нельзя – у квартиры одна лестница. Человек, перед кабинетом которого стоят в очереди промышленные, финансовые, земельные магнаты, человек, который не всегда ходит на прием к министру, предпочитая, чтобы тот являлся к нему, человек, чувствующий себя на равной ноге и с государем и с патриархом, пуще смерти боится красного карандаша мадам Кноринг и, получив тетрадку, расцвеченную этим карандашом, спешит упрятать ее за три дверцы своего стального шкафа, как редко когда прячет наисекретные бумаги.