Страница 70 из 71
* * *
Письмо А. Варпаховскому
7 мая 1956
Дорогой друг!
Очень рад был получить Ваше письмо — я уж, по правде, и перестал его ожидать. Вы удивляетесь моей памяти? А в свое время я так же удивлялся Вашей. Помните Ваш фокус — пятьдесят слов по порядку и в разбивку и ключ к нему? (кажется, — первый десяток — предметы города). Я месяца два тому назад вспомнил это и показывал своей племяннице. Писать о себе: это тяжело, долго и страшно, об этом надо лично, да и то не все сумеешь рассказать, — но коротко попытаюсь. Я многострадальнее Вас. Вы попали, очевидно, на рудник, а я на "прокаженку" — 23 километр. Очень много нужно, чтоб колымчанин окрестил лагпункт "прокаженкой", — и это многое там было полностью. Вы умирали в проклятом сарае стоя, мы дохли в брезентовых палатках лежа. Только и разницы. Зимой я из палатки выходил только раз — посмотреть сполохи, предвещающие войну, а в августе, когда она наступила, — нас собрали и по инвентарному списку погрузили на тот же "Дзержинский" и повезли на Большую Землю. Там в бухте Находка то на земле, то на нарах, то на больничной койке я провалялся год. Умирал, умирал и не умер. (Помните, Вы как-то мне говорили, что если случится железнодорожная катастрофа, то погибнут все, кроме Вас, — Вы столько пережили, что бессмертны. Вот таким же Вечным Жидом чувствовал себя и я.) Когда выяснилось, что я уж и не умру, меня вместе с другими кащеями погрузили в товарняк и повезли. Довезли до крошечного (4 л/п!) лагеречка "Средняя Белая" и сбросили. Представляете — сибирская степь, ни дерева, ни полена дров, помещение — землянка. Когда утром моют пол паршивенькая желтая лампочка не видна от влажного тумана, барак плавает по озеру грязи — идешь — из досок бьют бурые фонтаны. Мы сожгли все полы, все крыши, сортиры, квч, еще черт знает что. Вшей сгребали горстями, ибо в бане давали только с поллитра теплой воды. (Помню раз: нам тупейшей бритвой бреют лобки, мы орем — все холодное помещение набито желтоватыми беззадыми телами, рядом на почетном месте сидит влюбленная парочка: нач. санчасти в бобрах прехорошенькая дурочка лет 22 и пьяная тупомордая скотина опер в болотных сапогах. Они, далекие от всей земной скверны, объясняются в любви. Он говорит: "Люблю!" Она туманно тупит глазки и качает головкой: "Не верю, это у вас от тоски!" А кругом мат, рев, вой, они ничего не слышат.) Тут в этой степи я опять стал сдыхать и так быстро, что меня зимой 43 года еле-еле успели выбросить (по актировке) за ворота. Доехал до Алма-Аты. Здесь, лежа в больнице, я написал большой роман "Обезьяна приходит за своим черепом" собственно говоря, написал только первые две части и забросил. Надо было вертеться и зарабатывать дневное пропитание. Работал сценаристом на фабрике, преподавателем в киношколе, преподавателем в студии театра (в первой — вел теорию драмы — по Волькенштейну! — во второй — курс по Шекспиру, это уж сам по себе), редактировал и переводил, переводил, переводил. Один товарищ взял у меня роман и повез в Москву к Чагину. Вдруг телеграмма "Роман вызвал положительные отзывы, шлите остальные части". Стал приводить в порядок черновики. Вдруг статья в "Звезде", в "Правде", и меня начинают бить местные Прянишниковы — мои братья-писатели. К тому времени я написал повесть о Шекспире — "Смуглая леди" — это о рождении "Гамлета" (о черной даме, о сонетах, об Эссексе и Елизавете) — меня и за нее продернули! И вот в "Известиях" — громовой подвал некоего П. Кузнецова (делателя акынов) о безыдейном юродствующем богемце с богатым прошлым. О известном всему городу "пройдохе Домбровском", который… ну и т. д. Ну, думаю — смерть, но оказывается не тут-то было. Во-первых, Чагин (директор "Московского рабочего") поднял скандал. Призвали Кузнецова: "Читал роман?" — "Нет, не читал", "А писал?", "Писал", — выгнали из "Известий". Потом телеграмма от М. Шагинян: "Прочитала "Смуглую леди", считаю превосходной вещью, прекрасно вскрывшей сонеты Шекспира. Фадеев, Шагинян". Потом телеграмма от Лавренева: "После долгих боев удалось отстоять Вашу прекрасную вещь. Берем ее в "Звезду", — и т. д. Отзывы, триумф. Итак, чувствую себя калифом на час. Приезжаю в Москву и захожу к Вашей сестре. Вы знаете, что я увидел и как она жила. Обещал зайти на другой день, и тут опять "чижа захлопнула злодейка западня". На этот раз — Тайшет, спецлаг, номера, два письма в год и прочие маленькие радости. Что тут пережил и что делал — об этом, разумеется, только лично, ибо — это поистине неописуемо. В 55 году освобождаюсь (десять лет заменили на шесть). Роман уничтожен во всех редакциях — и все-таки нашел один экземпляр (сохранили в КГБ) и ныне сдал в "Новый мир", где прозой заведует тот же Лавренев, а что из сего выйдет, не знаю. Может быть, и ничего. Сейчас:
1) жду реабилитации — из моих четырех дел — три похерены за "отсутствием состава", четвертое наполовину — вот добываю эту половину.
2) Пишу повесть о Шекспире "Вторая по качеству кровать" (это о его смерти и взаимоотношениях с женой, которой он из всего своего имущества завещал только эту "кровать").
3) Ожидаю всего хорошего, ибо оно, конечно, так же неизбежно и исторически обусловлено, как и то плохое, что мы с Вами пережили. Худ. Страшен. Беззуб. Не женат (вернее, был много раз женат и поэтому холост), но все равно повторяю из Сервантеса — на титульном листе первого издания "Дон-Кихота" был нарисован сокол со скинутым колпачком и написано по латыни: "После мрака надеюсь на свет". Ведь мы тоже не то Дон-Кихоты, не то Кюхельбекеры. Пишите, дорогой. Я Вас очень хорошо помню и часто вспоминаю. Очень, очень рад, что у Вас все так хорошо кончилось. Ничего! "За битого двух небитых дают". В искусстве-то это, во всяком случае, так. Жму руку. Пишите скорее. Москва 7-34, Островский пер. 14 кв. 15.
Ваш Домбровский
* * *
Письмо О. Ф. Турумовой {Мать жены Ю. Домбровского.}
Дорогая Ольга Федоровна,
и вот Вам исполнилось — 55! Великое дело! Я вот никогда не думал в юности, что доживу до 30, 40, 50, 60 и доживал, И как будто ничего не менялось. Хотя по существу менялось абсолютно все. Поэтому я понимаю, что к радости у Вас сейчас примешивается и чувство горечи и горести. Что тут не думай — ничего умного не выдумаешь — стареем, да! Вопрос только — как. Вот Гете считал старость самой счастливой порой своей жизни. Мне это не больно понятно — но важно, что и такой подход, значит, возможен. Я так не думаю, но мне, как человеку, который всю жизнь собирал себя (да так и не собрал), доставляет, например, некоторое чувство удовлетворения то, что я сейчас как-то наиболее приспособлен к своей работе. Еще 10, 5 лет было не так. Это радость — работать в полную возможность — тоже очень много значит. Мне кажется, это относится и к Вам. Наиболее четко, уверенно, твердо ощущаешь себя в работе. Ведь ни Вы, ни я ничего иного не умеем, кроме как работать по своей специальности. Не будем работать — загнемся и все. Пенсии для нас в этом случае — нет. Просто ее не может быть. 120 рублей — да, они нужны, — а вот ходить по городу, по кино, по магазинам — это мы не сможем. В этом отношении я уверен, что мы очень похожи. Все мое бешенство идет от того, что я не всегда мог работать — надо зарабатывать, а это чертовская разница! У Вас же работа и заработок совпадают — это великое счастье, и оно редко у кого бывает. Вот в этом году я все-таки, наверно, кончу (обязан!) свою работу, которую волочу уже 8 лет и поистине вздохну свободнее. Смогу подумать и о других работах, за которые сейчас взяться не могу. Они тоже меня интересуют — но требуют отдачи полностью. У Вас же все было, есть и будет в руках. Какое великое счастье, когда про себя это можно сказать с таким полным правом — как о Вас скажут друзья в Ваше пятидесятипятилетие. Так обнимаю, целую Ваши руки и поздравляю, поздравляю!