Страница 61 из 71
Тогда следователь определял: "Если не советский, то значит, антисоветский — третьего не дано", — и заносил в протокол: "Знаю такого-то как антисоветского человека". Этим началом определялся весь дальнейший ход и характер показаний.
Свидетель был уже деморализован и не возражал против любой редакции своих показаний.
V. ФАЛЬСИФИКАЦИЯ МАТЕРИАЛОВ ОЧНЫХ СТАВОК
Здесь злоупотреблений было не менее чем везде.
Материалы очных ставок, как правило, никогда не соответствовали тому, что реально происходило в кабинете следователя. Ни прокурор, ни работник МГБ из соседнего кабинет — понятой — не мешали самой безудержной фальсификации: очника всегда наталкивали, поправляли, направляли, а чаще всего просто-напросто абзац за абзацем списывали в протокол очной ставки материалы прошлого допроса. Причем возражения подсудимого оглуплялись до того, что нельзя было понять, о чем же он говорил. Чаще же всего их вообще не протоколировали.
Если же подследственный прижимал очника к стене, — следователь немедленно приходил к нему на помощь. В протоколе очной ставки вдруг появлялось стереотипное "остаюсь при своих прежних показаниях" и этим закрывалось все.
VI. ВЫБОР СВИДЕТЕЛЕЙ
Свидетель, показывающий что-то в пользу подследственного, немедленно исчезал из "дела". Точно так же изымались и все обстоятельства, оправдывающие подследственного, или говорящие в его пользу, или обнажающие с какой-либо стороны шаткость обвинительной концепции.
Если же протокол данного свидетеля был уже положительно необходим, он составлялся заново, уже без неудобных для следствия моментов (они объявлялись "не имеющими отношения к делу", "излишними"), и подписывался свидетелем вторично.
* * *
Таковы 6 основных следственных подлогов.
На основании двадцатилетнего опыта я утверждаю, что любое дутое политическое дело создано при помощи одного, при помощи двух, трех, а чаще всего, всех 6 подлогов.
Все надзорные жалобы будут указывать именно на эти виды фальсификаций.
Есть подлоги грубые, есть подлоги искусные; наряду с делами, сколоченными кое-как, разоблачить которые нетрудно уже при беглом чтении, попадаются подделки, сделанные технически очень грамотно.
Не надо забывать, что "дело" всегда представляет собой согласованное целое, Оно создано единой преступной волей и преследует только определенную цель. Вот эта мнимая стройность и вводит в заблуждение иногда и очень опытного работника. И в таких случаях разговор следователя с жалобщиком просто необходим.
Но вести такой разговор надо очень конкретно, с делом в руках надо спрашивать и давать возможность отвечать и доказывать. Такой разговор либо очень быстро покажет необоснованность претензий жалобщика, либо наметит конкретные пути для их проверки.
Что удерживает спецпрокуратуру от такого пути? Время? Но понятно, что времени потребуется не больше, а много меньше. Следственная тайна? Но она уже давно не тайна! Для подследственного, во всяком случае!
Винят прокуратуру и прокуроров, клянут бесчувственность чиновников и бюрократизм судей. Но, по-моему, беда тут в самом характере, в природе пересмотра. Это — надзорный пересмотр, поэтому и формы его особые, кабинетные: все сводится, по существу, к чтению и формальному анализу листов дела.
Правильно ли, что надзорный пересмотр дела таков? В принципе — да, безусловно. Прокурорский протест в обычное время по обычному делу, при нормальном суде первой инстанции — действие чрезвычайное и исключительное.
Но ведь не то происходит сейчас!!! Как же закрыть глаза на то, что надзорный протест сейчас является единственной формой восстановления юридической справедливости, что функции и следователя, и судьи, и прокурора возложены на одни и те же плечи.
А произошло это потому, что у подсудимого в свое время были отняты все его права, и ни суд, ни прокуратура помочь ему тогда не могли.
Но раз это так, разве не следует начать с восстановления этих прав, хотя бы в какой-то их основной части и, прежде всего, выслушать жалобщика? задать ему вопросы и разрешить на них ответить и говорить в свое оправдание! Стоит ли сейчас слепо хвататься за классические процессуальные формы и категории, если признано, что в настоящее время имеешь дело с ненормальным делопроизводством и ненормальной работой судов?
Не следует ли именно здесь проявить гибкость и установить такую надзорную практику, которая была бы применима к спецделам известного Вам периода?
Форма тут не пострадает, а советское общество и люди очень выиграют.
* * *
Почему я это пишу и какое имею право обобщать и советовать? Мне кажется, что право на это я имею. Я хорошо имел возможность изучить вопрос и поэтому знаю все то, о чем пишу.
В течение 20 лет (с 1936 года!) я трижды арестовывался органами ГБ все одного и того же города (Алма-Атд), все по одной и той же статье и тому же самому пункту (58-10).
Все три мои дела опротестованы прокуратурой и судом.
Два из них прекращены полностью; третье (по-моему, самое дикое) опротестовано частично. Я просил о справедливости, а мне оказали снисхождение и отпустили. Я подал жалобу на эту половинчатость, и Генпрокуратура Союза предписала Прокуратуре Республики пересмотреть третье мое дело еще раз. И вот свыше 18 месяцев (с июля 1954 года!) длится это глупое дело и конца ему не видно. И ни разу никто не согласился меня принять и выслушать, хотя дело было в Москве, и я стучался во все двери прокуратуры.
За эти 20 лет я ни разу не был виноват даже в простой неосторожности или оговорке — меня отучили их делать! — но и доказать следствию за эти 20 лет я ничего не сумел, да и что, по существу, было доказывать? Даже и говорить было нечего, потому что следователи знали все лучше меня и старались только, чтобы я не мешался при оформлении еще одного пункта 10, еще одного дела. Но я мешал, и меня пытали — я ничего и никого не оговорил, и меня, как неисправимого ("он никогда не сознается!"), засунули в самые дальние и черные углы: так я был на Колыме, на Дальнем Востоке и под конец в страшном Тайшетском Озерлаге.
Там я видел таких же, как я — не взявших на себя ничего, — и людей, сознавшихся в чем угодно и закопавших сотни. По их просьбе и от их имени я написал, вероятно, не одну сотню жалоб.
Я разговаривал с однодельцами и сличал их показания, выяснял истину. Я говорил со следователями и бывшими прокурорами, с бывшими крупными работниками — участниками больших "групп" и процессов, с профессорами и людьми азбучно неграмотными. Я знаю дела 1937–1938 гг., дела 1945 г., дела 1948–1953 гг. Из всего этого бесконечного разнообразия у меня создалось единое четкое впечатление — о нем я сейчас и пишу.
Я не адвокат и не прокурор, я только бывший член Союза Советских Писателей, человек, который кое-что обещал, но которому так и дали ничего сделать. (В прошлых жалобах и в том числе и в жалобе в КПК КПСС, ответ № 29 от 4.XI.55 г. я подробно писал о себе и поэтому не повторяюсь.)
В течение этих 20 лет я хотел понять, что же происходит: я присматривался, отсеивал случайное, выделял все общее и типичное. И вот теперь мне понятно очень многое: я знаю не только, что такое реально — в лицо — люди рюминского типа, или деятели бериевской замашки, но понимаю и то, почему всякая следственная инстанция неминуемо станет на путь кровавых авантюр и антигосударственных подлогов, как только она сбросит с себя прокурорский надзор и пренебрежет священными правами обвиняемого.
Сейчас это поняли все: но если мне понятно, почему закон был нарушен так долго, так страшно и кто в этом был кровно заинтересован, то почему и сейчас прокуратура ("полностью восстановленная в своих правах!") действует так медленно, делает так мало, создает у себя такие очереди, когда ей легко действовать и быстро, и эффективно — мне все-таки понять трудно.
Восстанавливать справедливость, возвращать советскому обществу хорошего и нужного человека — это ведь такая большая радость, а все идет косно, медленно, канцелярски равнодушно и безразлично. И это равнодушие идет нога в ногу с реабилитацией или вдруг выпускает такие издевательски-скрупулезные постановления: "Снять пункт 11, оставить пункт 10, срок наказания оставить прежний — 10 лет". Как тут не вспомнить Ленина — "По форме все правильно, а по существу издевательство".