Страница 45 из 71
— Да я уже думал, нет, не получается, я ведь и так все главное, что с ним случилось, отдал другим. Ведь это я — Емельян-то. Видишь как?!
Улыбнулся, развел руками, словно извиняясь, что так нелепо и смешно у него получилось.
Мир и вечная память тебе — Степан Павлович Злобин — большой человек, большой писатель, истинный герой нашего путаного, страшного и самоотверженного века! Мы еще встретимся с тобой, живым, в театре и на экране кино. Только боюсь, что ты будешь не больно похож, потому что передать тебя таким, каким ты был, труд, вероятно, непосильный ни одному актеру.
Встречи со Славиным
Я слабо помню, как я впервые увидел и познакомился со Львом Исаевичем. Кажется, это произошло лет 20 тому назад в Доме литераторов. В то время еще не было возведено то великолепное многоэтажное здание с рестораном, разнообразными буфетами, биллиардной, концертными и выставочными залами, переходами, лестницами, лифтами, кабинетами — простыми и особыми, — которое так гордо взметнулось на улице Герцена и как бы поглотило, растворило в себе особняк Ольсуфьевского дома, что на улице Воровского, Вот, кажется, именно на этой уличке и в этом особняке, в скромной узкой комнате, похожей скорее на коридор, чем на зал ресторана, я и подошел к Льву Исаевичу, представился и познакомился. Потому подошел и познакомился, что большого писателя Льва Славина я знал давно и знакомству этому ныне пошел 47 год, великая часть человеческой жизни. Вот это-то знакомство я помню очень ясно.
Произошло оно летом 30 года, в Лефортовском военном госпитале, где я работал тогда санитаром. Днем я сбивался с ног, а ночью, когда все затихало, — и телефоны, и души, и посетители, — я сидел на широком, — еще екатерининском, — подоконнике и читал. Толстых журналов тогда выходило примерно столько же, как и сейчас. Уже были "Молодая гвардия", "Звезда", "Новый мир", "Октябрь", "Сибирские огни". Но выходил и еще один журнал самый почтенный и уважаемый, основанный лично Лениным, — "Красная новь". Люди моего поколения помнят его бурые обложки, твердые, крепко схваченные и жестко сброшюрованные книжки, хрустящие и белые страницы, отпечатанные, как мне сейчас кажется, на какой-то хорошей, особенно чистой бумаге. Вот там-то не то в июле, не то в августе я и повстречал дотоле мне неизвестное имя Льва Славина и название романа "Наследник". И стал читать этот роман и когда отложил его, было уже утро.
Есть разные встречи с большими произведениями искусства, в иные входишь трудно, откладываешь книгу, отходишь от картины, бродишь, думаешь, переводишь дыхание, отдыхаешь и потом все-таки идешь дальше, потому что ты уже заболел этим произведением, потому что уже чувствуешь, что главное где-то впереди. И вот узкая дорожка вдруг расширяется, становится легче дышать и двигаться, и перед тобой блеснула ясная даль широкого романа, И есть книги совсем другие — автор встречает тебя у входа, берет тебя за руку и, непринужденно разговаривая, иногда шутя, а иногда не допуская никаких шуток, ведет тебя за собой, И ты послушно следуешь за ним, слушаешь его отчетливый ясный гибкий голос. Идешь, идешь и не замечаешь дороги, не чувствуешь тяжести пройденных сотен страниц — тебе легко, свободно дышится, ты весь находишься в обаянии правды, ясности и огромной внутренней силы, ума, независимости и свободы своего провожатого. Вот такое впечатление с первых же строк произвел на меня роман Славина "Наследник". Я шел и шел за ним — добрым, простым, ясным человеком. Он так дружески, непринужденно говорил со мной о славном юноше Иванове, о всех смешных и чудных происшествиях. И вот ведь удивительно: рассказывается самая обыкновенная, если хотите, даже немного пошленькая история похождений некого молодого одесского фендрика, этакого чудесного парня из богатой еврейской семьи. На него в августе 1916 года свалилась самая большая неприятность, какую только можно выдумать: к нему пришла повестка от воинского начальника. Его призвали в армию, сражаться с коварными тевтонами — за веру, царя и отечество. А фендрику было наплевать на всю эту великолепную тройку, они были для него величины абстрактные, несуществующие, для него реальна была только Одесса-мама с ее ресторанами, портами, бульварами, биллиардными, где витала обворожительная Тамара Павловна, "равно всем общая, как чаша круговая" — это уже не Лев Славин, это Александр Пушкин. А над всем этим гордая, обожаемая и злая, недоступная Катя — невеста негодяя с черными зубами, поручика Третьякова. Как же бросить все это? Иванов, так фамилия фендрика, сына того самого Иванова, которого мы можем увидеть в Художественном театре, начинает "оттягиваться" — т. е. расшатывать свое здоровье. Ему нужны сердечные перебои, нервный тик, хрипы в легких — все кроме венерических болезней, ибо, как сказал дедушка, — они не освобождают. И вот разворачивается это одесскохохмаческая клоунада, приключения, как будто нарочно списанные из плутовского романа, смешные страдания, жалкие озарения. Здесь все ненастоящее, все поддельное, натянутое, вырезанное из раскрашенной фанеры, все дрыгает, мельтешит, изворачивается, как в театре марионеток. Что здесь может быть настоящего? Что здесь достойно человека? Но пройдя через эти пышно намалеванные декорации, леса ресторанных пальм, юноша становится настоящим человеком. Он понимает, что действительность, к которой он так серьезно относился, тоже абстракция, видимость жизни, а не жизнь. Пробужденный каким-то толчком, вдруг поднял голову и увидел все шнурочки, резиночки, веревочки, которыми все это приводилось в движение и казалось живым. С ним произошло великое чудо перерождения, он, говоря словами Радищева, "взглянул окрест себя". Я пытаюсь тут очень коротко и, как сам вижу, не больно складно передать то, что посетило меня осенью 30 года, когда я закрыл последнюю десятую книжку "Красной нови".
А года через полтора примерно я встретился со Львом Исаевичем на сцене театра Вахтангова. На первом представлении "Интервенции". Да, шла "Интервенция". "Идет армия союзников", — как сказано в последней реплике первой сцены. Какое же это было богатое, красочное, светоносное зрелище, именно светоносное! Я не знаю или забыл фамилию художника, но он сделал все, чтобы передать волю, простор, необычайно влажные краски этого необыкновенного города — Одессы 18 года. Все было богато, великолепно в этой пьесе. Например, одесская негоциантка мадам Ксидиас, словно осколок всех молдавских красавиц, о которых Пушкин писал, "Положив под… ну, скажем, попу, ноги, дамы преют и сидят"; и Филька-анархист — Рапопорт был поистине великолепен в этой роли, второго такого Фильку не увидишь; и старичок-провизор, который уж Бог знает сколько лет не видел обыкновенного анализа мочи, а все стреляные раны, раны.
Но на самом деле вещь была еще богаче. Автор много выкинул из нее. В журнале "30 дней" появились сцены, которые в канонический текст так и не вошли. Там, например, было ограбление банка, даже не ограбление, а хирургическая операция над ним. Представляете: приходит старый, авторитетный, ни к чему грешному не причастный мастер, его почтительно приглашают в комнату, он садится за столик, просит стакан воды, ему подают, вот именно так — прошу стакан воды, берет инструменты, подходит и что-то делает с сейфом, прослушивает его, простукивает, щупает его пульс. Сейф распахивается. Доктор отходит, он даже не интересуется, сколько он заработал, пациент оплатит, его дело — наука, он весь ушел в нее.
Таковы были мои первые встречи со Львом Исаевичем.
Наша последняя встреча — это "Арденнские страсти". Я недавно прочитал роман и нахожусь еще под его впечатлением.
Нет, старый мастер не стал иным, его талант не потускнел. Это жестокая, великолепная и грозная вещь. Это, как "По ком звонит колокол". Ее грозный набат сейчас звучит громче, чем когда-либо. О ней еще пока рано писать — она только что вышла, ее надо читать. Читайте, пожалуйста, и помните, в какое время и в каком году мы живем. Я благодарен Льву Исаевичу за то, что он мне дал испытать скорбную радость познания.