Страница 41 из 71
Как видите, если даже отдавать все должное этим хищникам — их цепкости, цельности, стойкости, страстности, — все равно придешь к одному и тому же выводу: с жизнью они несовместимы. Встречаться с ними в голой степи можно только с оружием в руках. Зато и просты они, как волки, и так же, как волки, твердо знают, что им нужно.
В противоположность их миру, мир Абая лишен этой древней звериной простоты и устойчивости. Сложность его мира — источник нескончаемых страданий поэта. Но в ней, в этой сложности, и его великая сила.
Такова другая сторона этой трагедии.
У Абая были минуты, когда он мог написать, например, такие стихи:
Пусть бессмертна душа, но тело умрет,
Так терпи же, крепись и не прекословь.
Конечно, это вырвалось не у борца, это уговаривает себя старик, смертельно уставший от жизни, от борьбы и от того непонимания, которое окружает его со всех сторон. Он хочет хоть последние дни своей жизни провести без ссор и споров. И это в конце концов его право. И, как всегда бываете таких случаях, он сразу же находит, куда бежать. Это очень древнее убежище, испокон веков принимающее в себя всех усталых, разочарованных и обремененных:
Загляни в свое сердце и там, в глубине,
Отыскав жемчуга, береги, не бросай…
Кое-кто на этом и кончает, но ни сердце, ни башня из слоновой кости, ни белая юрта в степи не спасение для Абая. Он сам отлично понимает это и тогда, совсем не в лад с этими настроениями, вырываются у него такие строчки:
Довольно, не вобьете клин.
Оставьте ложный суд!
Не меряйте на свой аршин.
И так мне трудно тут!
Ваш клеветнический язык
Еще гнуснее дел.
Таил я возмущенный крик,
Но есть всему предел!
(Перевод П. Карабака)
Он уже и не пытается уверить себя, что может уйти от всего этого в свое "я".
Но бывают и другие столкновения. Они врываются извне, из реальной, волчьей действительности.
В романе есть сцена — враги, собравшись скопом, решают разделаться с поэтом, ночью они приходят в его юрту.
"Размеренным шагом подойдя к молча смотревшему на него Абаю, Самен громко произнес гнусное ругательство и добавил:
— Теперь ты наконец отстанешь от меня, черный пес! — И, высоко занеся нагайку, ударил Абая по голове".
Это послужило сигналом. Поэт был забит до полусмерти и брошен в бессознательном состоянии. Друзья привели его в себя, но за эти несколько минут Абай постарел на десять лет: быть избитым нагайкой, именно нагайкой, а не чем другим, — ведь это значит безвозвратно лишиться чести. Так испокон веков считает вся степь. Но ведь Абай-то понимает: его приходили просто-напросто убить. Знает они другое: ночная расправа десятерых с одним может опозорить только убийц, а не их жертву. Все это так. Но вот на какое-то, пусть ничтожно короткое, время человек, выросший в степи и впитавший с молоком матери древнее представление о чести свободного человека, свободного именно в том феодальном смысле, в каком понимал эту свободу отец Абая Кунанбай, взял верх над философом, мыслителем и борцом. Повторяю: так и не только могло быть, так неизбежно должно было случиться. Конечно, эта победа феодала над поэтом не могла быть стойкой, и однако же…
"Абай быстро поднялся и дрожащим голосом сказал:
— …Зачем я остаюсь здесь, на этой земле, с этими людьми? Нет меня больше для вас!"
…Он вышел из юрты, сам отвязал коня и сел в седло… "Уйдем с этого места, от этой проклятой жизни!"
Конечно, он никуда не уехал, потому что не было у него ничего дороже этой проклятой жизни, как и не было любви сильнее этой, даже когда он отрекался от нее. Но это была трудная борьба с самим собой, и победа далась ему далеко не сразу.
Но самый большой, самый острый конфликт заключался не в двух сторонах личности и деятельности Абая, а в другом — в страшном и неизбежном разрыве между тем, что Абай хотел достигнуть, и тем, чего он достигает в действительности. Поэтому жизнь и деятельность Абая — это цепь непрерывных размышлений. А самая главная беда в том, что деятельность Абая, такая прямая и ясная, если глядеть на нее глазами постороннего или, например, того бедняка, которому Абай возвращает его добро, отнятое у него противозаконно, — станет страшно запутанной и противоречивой, если Абая судит сам Абай. Он-то ведь понимает, что феодальный строй — зловонный мертвец, и не лечить его нужно, как это делает он, а поскорее столкнуть в яму. Но где могильщики, которые в силах это сделать, и кто они? В романе есть такой эпизод. Один из сильнейших баев, брат Абая Такежан, ограбил бедняков. Сначала скосил их сено, а потом стравил их пастбища. Доводы Абая оказались бессильными, Такежан ответил: что я сделал, то сделал, — и прекратил всякие разговоры. Абаю пришлось замолчать. Ни средств убеждения, ни мер принуждения у него нет. Для него, опытного администратора, отличного знатока шариата и адата, понятно, что помочь беднякам невозможно. Против них разбойничий закон большой дороги, против них феодальные права бая. Но один из молодых друзей Абая, Базаралы, решил восстановить справедливость. Он — горячая голова, каторжник, только недавно бежавший из Сибири. Ему ли дорожить такой малостью, как собственная жизнь? Он решает по-своему: ночью с группой таких же удальцов, как и сам, он уводит байские табуны. И вот все восемьсот угнанных лошадей розданы по рукам с одним непримиримым условием — всех их немедленно пустить под нож. Расчет опять-таки простой: что сделано, то сделано. Базаралы предусмотрел и другое: дело возглавлял он один, значит, он один в ответе, а что можно сделать со сбежавшим каторжником? Только сдать на руки русским властям, как казенную собственность, — вот и все. В степи начинается невиданный переполох. Такого не видели даже старики. Дело передают на разрешение старшин. Виновный сам является на суд. Он сидит среди своих обвинителей, гордый, невозмутимый, а когда приходит его черед, обращается к присутствующим с такой речью:
"Я доказал вам, что сыновья Кунанбая такие же люди, как я сам. Я доказал вам, что их можно схватить за ворот и начисто оторвать его. Больше того, я доказал вам, что если бить их крепко, по-настоящему, то их можно избить до смерти… Больше мне говорить нечего. Я в ваших руках, можете изрубить меня на куски".
И, добавляет автор, "засмеялся весело, зло, торжествующе". Да и как ему не смеяться? Бай действительно посрамлен. Порок наказан.
Но вот встает поверенный Такежана.
"Зачем мне его голова, с которой не срежешь куска мяса? — говорит он, Отвечать должны все жигитеки своими табунами. Нужно наказать их так, чтобы они не смогли больше встать на ноги. Жалости быть не может, ущерб должен быть взыскан с лихвой. Они уничтожили восемьсот коней Такежана — так пусть за каждого коня Такежана, невзирая на возраст, жигитеки вернут двух полноценных пятилетних коней…
Род жигитек был целиком признан ответчиком".
Такова вторая сторона дела. Смельчак, решительно пошедший путем действия, только того и добился, что разорил вконец тех, за благополучие которых он собирался пожертвовать жизнью, а с его собственной головы не упал даже волос. Оказывается, Абай поступил очень благоразумно, когда отступил перед баем. Кроме горшего разорения, он ничего не мог принести доверившимся ему беднякам. Надо уметь выжидать и хитрить. Надо иметь не только сердце борца, но и ум волостного судьи и увертливость степного дипломата. Это, конечно, все так, но Абай не был бы Абаем, если бы он не видел третью сторону вопроса — ту великую правду, которая не помещается в рамки узко-практического разума, которую видеть могут только очень и очень немногие. Вот как сам Абай говорит об этом:
"Да, эта вспышка народного гнева не дала видимого успеха. Но значит ли это, что она бесполезна? Мало ли знает история прекрасных действий народа, не увенчавшихся немедленным успехом? И разве справедливая историческая мысль осуждалась за это? Неужели действия Базаралы надо расценивать по числу прибавившихся или убавившихся у жигитеков коней?.. Что было бы, если бы на действия Разина и Пугачева русский народ смотрел бы глазами отцов, матерей и сирот, лишившихся своей опоры после восстания?.. Большая историческая правда заставляет смотреть на такие события иначе. Они сотрясают основы старой жизни".