Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 54

— Сахар, товарищ лейтенант, — засмеялся Ахутин, — сахар-песок! Пусть там ребятишки сладкого чаю попьют, нам сахару много дают!

Скиба прочел на конверте: «Цензура! Не рвать — здесь сахар!» — и тоже улыбнулся: он вспомнил, что солдаты посылают домой в письмах сахар, а им оттуда также в конвертах шлют махорку. Это был своеобразный нелегальный обмен посылками с молчаливого согласия цензуры.

Гриднев уходил из землянки последним. Его собирались вынести на руках, но он решительно воспротивился: не хотел в последний раз выглядеть перед Машей слабым и беспомощным. Он встал и медленно пошел, Шпагин и Скиба поддерживали его. Несколько шагов стоили ему огромного напряжения, лицо его побледнело, на лбу крупными каплями выступил пот. У порога он остановился, словно ожидая чего-то. Видимо, он надеялся, что Маша скажет ему что-нибудь на прощание. Не могли же они расстаться, как чужие, не сказав самого главного! Маша молча глядела на Андрея застывшими ожидающими глазами: она видела, что происходит что-то непоправимое, но ее охватило какое-то странное оцепенение: она не могла ни сказать что-нибудь, ни сдвинуться с места.

— Что ж, прощай, Маша! Не поминай лихом... — проговорил Андрей.

У Маши потемнело в главах, она еле слышно прошептала:

— Прощай, Андрей...

«Нет, видно, я ошибся», — подумал Андрей и почувствовал себя вдруг таким опустошенным, обессиленным, что едва устоял на ногах.

И вот землянка опустела, поземка заметает порог белым снежком, Маша в смятении глядит на приоткрытую дверь, в которую только что ушел Андрей. «Что же это? Ушел, может быть, навсегда, и мы не увидимся больше. Ведь он не знает, как я люблю его! Так нельзя, надо сказать ему... сейчас же... скорее!..»

Маша выбегает из землянки, но сани уже тронулись, Андрей лежит в санях и не видит ее. Шпагин, Скиба и солдаты машут руками отъезжающим.

Слабость хлынула к ее ногам, она привалилась спиной к двери землянки, уронив похолодевшие руки. Она видит четкие силуэты людей на фоне снега, видит, как бежит маленькая пегая лошадка, потряхивая головой, легкий снежок, редкими хлопьями падающий с хмурого, низко нависшего зимнего неба, но все это не доходит до ее сознания, и только одна мысль стучит в голове: «Уехал... уехал...»

Вот сани скрылись в низине, поросшей темным кустарником. Маша, опираясь рукой о стенку, медленно сходит в землянку, еле переставляя непослушные, словно ватные, ноги л беззвучно шепчет:

—- ...Уехал... уехал...

Она бросается на нары, где только что лежал Андрей, и плачет, плачет навзрыд, не сдерживая себя, во весь голос, слезы обжигают ее лицо, она ощущает на губах их соленый вкус.

ГЛАВА XIII. ЖИТЬ ИЛИ УМЕРЕТЬ

К утру мороз усилился, холод сковал землю, невидимое солнце взошло в густой белесой изморози. Висевшая в воздухе мельчайшая ледяная пыль одела доски, жерди и мерзлую глину окопов сизым налетом инея. Прошла еще одна ночь на высоте 198,5. Шпагин решил, что, если до десяти утра ничего не произойдет, можно будет пойти в землянку поспать. Проходя по траншее, он остановился около Молева, деловито набивавшего пулеметную ленту. Видно было, что и сама работа и вся обстановка были привычны Молеву, его крупное щетинистое лицо, изрытое оспинами, было серьезным и сосредоточенным.

Молев нравился Шпагину своей твердостью, расчетливой смелостью. Они чувствовали то глубокое уважение друг к другу, о котором не говорят вслух, но которое сквозит в каждом слове, в каждом взгляде.

— Запас готовлю, — сказал Молев, когда Шпагин подсел к нему, — похоже, сегодня жаркий денек будет!

— Почему ты думаешь?

— А вон, поглядите! —И Молев повел рукой в сторону немецких позиций.

Шпагин вскинул бинокль и в редком сосняке, затянутом белесым туманом, увидел, как немцы поодиночке перебегали из леса в траншею.

«Ясно, накапливаются на исходных! Очередную атаку готовят!»

Больше всего Шпагина расстроило, что теперь он не сможет поспать, а у него слипались глаза, в голове стоял какой-то звенящий шум, ломило виски.

Шпагин позвонил Арефьеву. Вместо ответа в трубке послышался сильный, надрывный кашель, и наконец хриплым, простуженным голосом Арефьев сказал:

— Хорошо, я доложу Густомесову. Действуй по обстановке. Простудился я, легкие выворачивает наизнанку...

Шпагин послал людей за патронами и гранатами и приказал Хлудову тотчас же открыть по немцам огонь.

— Слушаюсь, — равнодушно ответил Хлудов, но Шпагин уловил в его глазах с трудом сдерживаемое острое недовольство. За последние дни лицо Хлудова резко осунулось, обросло темной бородой, глубоко ввалившиеся глаза горели нездоровым, лихорадочным огнем и беспокойно бегали по сторонам. В нем чувствовалось какое-то безразличие и к своей внешности, и ко всему окружающему.

Сменившись с позиции, он заваливался в землянке — то ли спал, то ли притворялся спящим, чтобы ни с кем не разговаривать. В дела взвода он почти не вмешивался, предоставив все Молеву.

— Побриться надо, Хлудов, опустились вы, нехорошо.., — хмуро сказал ему Шпагин.

— Бриться... В Москве я брился ежедневно... А здесь — где, когда, чем прикажете бриться, штыком, что ли? Да и к чему это? — распалял себя Хлудов и чувствовал, как нарастает в нем раздражение против Шпагина.

Его раздражала манера Шпагина говорить спокойно и твердо, отдавать приказания не терпящим возражения тоном, его всегда ладно обтянутый полушубок, перехваченный желтым ремнем с ярко начищенной латунной пряжкой, — даже постоянная выдержка и самообладание Шпагина. Во всем этом было что-то крепкое, уверенное. Казалось, Шпагин знает много больше того, что говорит. Ничего этого у Хлудова не было, и потому он завидовал Шпагину и страстно ненавидел его.

— Я вижу, вам тяжело, Вячеслав Георгиевич, — сказал Шпагин примирительным тоном, — но ведь мы же с вами воины, солдаты. Я только прошу вас взять себя в руки...

— Вы еще потребуете, чтобы я подворотнички ежедневно менял! — раздраженно перебил его Хлудов.

Шпагин махнул рукой и, ничего не сказав, отправился во второй взвод, где был наблюдательный пункт минометчиков.

—Немцы накапливаются! Открывайте огонь! — бросал он на ходу солдатам. Сон и усталость с него как рукой сняло, он был возбужден и решителен.

Вскоре в сосняке напротив роты стали густо рваться мины; открыли огонь и наши орудийные батареи, но тут началась немецкая артподготовка, высоту затянуло низко стлавшимся над землей пороховым дымом. Солдаты попрятались в траншеях, забились в блиндажи. Среди гула канонады выделялись какие-то неприятные, скрипящие звуки, похожие на усиленный во сто крат ослиный рев.

— Шестиствольные подвезли! — крикнул Шпагину Ромадин. Оба стояли рядом, внимательно глядя вперед слезящимися от едкого дыма глазами, чтобы не прозевать начало атаки, и только когда снаряд летел, как им казалось, уже прямо на них, они приседали и кричали друг другу:

— Ромадин, ложись!

— Ложитесь, товарищ старший лейтенант!

Вскоре прибежал Скиба и привел Болдырева и Лушина.

— Крупное дело, видно, гитлеровцы затевают! — указал Скиба на позиции немцев.

Болдырев, деловито осмотревшись, сразу же выбрал себе место в траншее и установил ручной пулемет. Солдаты оживленно приветствовали своего бывшего помкомвзвода:

— Не забыл еще, товарищ старшина, где затвор-то у пулемета?

— Что вы, ребята, думаете, я и в самом деле в завхоза превратился? — посмеиваясь, отвечал Болдырев.

Лушин, впервые попавший в бой, не знал, что ему делать. Он стоял с автоматом на шее, чуть не по пояс возвышаясь над бруствером своей нескладной, долговязой фигурой, беспомощно оглядывался по сторонам, жмурил глаза от дыма и то и дело протирал очки.

— Ложись, Глеб, что ты стоишь, яко столб! Убьют же тебя, чудачище! — крикнул ему Болдырев.

— Вот что, товарищ Лушин, — сказал Шпагин, — вам, пожалуй, лучше будет заняться подноской патронов. Ступайте-ка на патронный пункт, да нагибайтесь пониже — здесь это не считается зазорным!