Страница 20 из 23
По тому, как побледнели адъютант и переводчик, как лязгнул подкованными сапогами шагнувший к нему конвоир, Николай подумал, что сейчас ему придется худо. Однако генерал, переждав нервный тик, тихо сказал: «Пусть он объяснит свои слова об убийцах безоружных». Тогда капитан Ермаков проговорил по-немецки (не на Hochdeutsche[7], но на правильном, достаточно ясном для понимания немецком языке):
— Вам неизвестно, как обращаются с советскими военнопленными в ваших лагерях?! Вы не знаете, что на этом полигоне им дают деревянные винтовки и заставляют наступать на ваших солдат, которые из окопов стреляют по ним боевыми патронами?! Все это так! А теперь прикажите отвести меня — я хочу отдохнуть перед завтрашним испытанием.
Генерал кивнул головой, и капитан с конвоиром вышли. Отпустив переводчика, фон Кессель сказал адъютанту:
— Вы видите, Хофер, как много в русских неуважения к людям, стоящим выше их на общественной лестнице. Они не могут понять и оценить германского благородства, дух рыцарства им совершенно чужд. Я принужден изменить свое прежнее решение: даже если этот русский капитан выйдет невредимым из завтрашней переделки, в чем я очень сомневаюсь, его надо будет передать, как и тех троих, начальнику полигона…
— Слушаюсь, экселенц.
Генерал и виду не подал, что его лично задели слова русского, — он играл привычную роль носителя германского духа, которого не могут оскорбить любые личные выпады. Особенно оскорбительным показалось ему видимое равнодушие этого мальчишки к разговору с ним. Он удостаивал беседой какого-то ничтожного молокососа, да еще русского, да еще пленного, а тот грубо отклонил от себя эту честь, хотя знал, что от генерала зависит его судьба. Это было непонятно, на месте русского он не посмел бы поступить так же. Или не сумел бы?
Генерал Эрих фон Кессель был не только талантливым танковым военачальником — он был, быть может, не менее искусным дипломатом и актером, а кроме того, считал себя еще и не бездарным литератором. Этот разговор с русским капитаном, если бы он развивался в выгодном направлении, мог составить один из любопытных эпизодов будущих воспоминаний, на что и рассчитывал генерал, вызывая к себе на ночную беседу пленного. Русский характер должен был раскрыться в откровенной беседе двух солдат, уважающих друг в друге рыцарски честного и мужественного противника.
(Если не считать неудавшегося разговора с Русским Капитаном, генерал довольно успешно в дальнейшем использовал свои разносторонние способности. Присужденный союзническим судом в 1945 году как военный преступник к десятилетнему тюремному заключению, Кессель не отбыл и половины назначенного ему срока. «По болезни» — а в 60 лет всегда можно при желании отыскать дежурную болезнь — он был освобожден и вскоре реабилитирован. Причиной столь скоропалительного решения стало памятное поведение генерала на суде, где он великолепно сыграл роль нерассуждающего солдафона, верного только своему воинскому долгу и слепо исполнявшего приказы высшего начальства. «Характер? — произнес Кессель на суде фразу, вызвавшую сенсацию. — Для солдата это роскошь, я не имею характера» («Charakter ist Luxus, ich habe keinen»). Ему, забывшись, едва не зааплодировали многочисленные военные. Он смеялся над ними в душе и играл, играл свою роль. Ведь в подавляющем большинстве случаев можно одурачить лишь тех, кто желает быть одураченным… Вслед за тем одно нью-йоркское издательство выпустило мемуары фон Кесселя, в которых он делился своим богатым опытом танковых боев на Восточном фронте. Видный американский военный, занимавший высокий пост в правительстве, призвал сделать эту книгу «библией нашего генерального штаба». Очень скоро Кессель был приглашен в Соединенные Штаты в роли эксперта по танкам. В Америке генерал сбросил ненужную уже теперь маску «солдата без характера», вполне резонно полагая, что здесь никто не станет упрекать его в лицемерии, и принялся со всею деловитостью и размахом наставлять своих новоявленных коллег.
По возвращении на родину генерал потребовал от «этих господ в Бонне» пенсию и денежную компенсацию в размере ста тысяч марок за те годы, что он провел в тюрьме. Этот «пробный баллон», запущенный Кесселем первым из генералов вермахта, принес ему «единовременное пособие» лишь в 50 тысяч марок и солидную пенсию… Надо сказать, что об эпизоде на Грюнефельдском полигоне летом 1943 года Кессель счел за благо вовсе не упоминать в своей «Исповеди солдата», которая была рекомендована западной прессой читателям как «образец высокой искренности и подлинно рыцарской солдатской прямолинейности».
Смерть генерала вызвала немало прочувствованных некрологов в западной прессе. Особенно пространно и трогательно писали о покойном его бывшие сослуживцы, два американских экс-президента и председатель союзнического суда, некогда приговорившего этого «честного и храброго рыцаря долга», «гуманного солдата, верного идеям европейского единения», к тюремному заключению.)
Николай Ермаков лежит, закинув руки за голову, и глядит в темноту. Завтрашний день не вызывает волнения — так с ним бывает тогда, когда принято верное решение. Ему не хочется спать, но он должен заснуть, чтобы завтра быть бодрым и сильным, чтобы завтра победить. Перед ним задача со всеми неизвестными — он не знает ни количества орудий на полигоне, ни места их расположения, даже о характере местности, по которой ему завтра предстоит пройти, он может только догадываться. Но он спокоен. От него требуют одного — стать жертвой ради того, чтобы научить врагов его Родины метко стрелять, а взамен оставляют призрачную возможность спасения, рассчитывая, что он ухватится за нее…
Николаю вспоминается короткая злобная усмешка генерала, сопровождавшая его слова «сбросят в расположение ваших войск», и вдруг ему приоткрывается тайный смысл этих слов.
Если и сбросят, то все равно не пощадят свои, не поверят, что он честно и преданно служил Родине.
До сих пор Николай не подумал об этом, — сразу отвергнув милость фашистского генерала, он избрал другое решение. Однако этот зловещий старик как будто рассчитывал на чье-то содействие, на то, что его «милость» кто-то исправит и капитан будет лишен жизни или свободы.
И тут другие слова, принадлежащие человеку, в которого всегда так беззаветно верил капитан, пронеслись у него в сознании:
«Сын за отца не отвечает…»
А если все же отвечает и эта привычная, набившая оскомину фраза — просто огромная ложь? Разве не исключили тогда, в институте, из комсомола Галю Канторович, когда был арестован ее отец? Отчислили из танкового училища чудесного парня Лешу Ищенко — отец оказался «врагом народа»… Почему они с Ваней Дорощуком на переправе правду говорили, а все оглядывались, как нашкодившие ребятишки? А разве он, решив скрыть свое имя от врагов, где-то в самом дальнем закоулке сознания не держал мысль, что будет лучше для семьи, если он погибнет безымянным, чем вернется из плена опозоренным, вечно подозреваемым кем-то в чем-то?.. Никому, даже себе самому, до сих пор он не, сознавался в этом.
А что, если непогрешимый, обожествляемый всеми человек вовсе не таков, каким хочет казаться? Или он не знал, что делалось в годы, когда такие люди, как дивизионный комиссар, вдруг стали пропадать без вести? Мы воюем без них. И победим. Но кто выиграл оттого, что их не было с нами? Только не мы… Жаль, не придется свидеться с дивизионным комиссаром, вряд ли тот узнает, что случайно встреченный им капитан будет до конца верен присяге. Не узнают этого и Гюнтер Кранц и Иришка — никто не узнает. Но не так это важно. Важно то, что он не жалел жизни ради общего дела, не выискивал для себя легких путей, славы и почестей. Он не фанатик, ничто человеческое ему не чуждо, но все личное, частное отступает перед значительностью общего дела. И если бы ему представилась возможность пройти весь свой солдатский путь вновь, он прошел бы его точно так же: оставил бы институт ради танкового училища, в разгар войны стал бы коммунистом, сражался так, как сражался, не искал «переправ», и в другом леске у нового разъезда ответил бы так же другому полковнику, как отвечал тому:
7
Верхнегерманский, считающийся нормативным, литературным язык.