Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 156



— Ви есть профессор Буйко? — после длинной паузы спросил он тоном повелителя.

— Вы не ошибаетесь, — ответил профессор.

В хате поднялась суета. По какому‑то неуловимому знаку офицера один жандарм быстро выскочил за дверь и куда-то помчался, двое встали у стола, трое — у порога, а остальные вытянулись на страже у окон.

Офицер сел. Он приготовил авторучку и то ли спросил, то ли приказал:

— Профессор Буйко будет говориль правду?

— Да, — подтвердил профессор. — Я буду говорить правду.

— Профессор Буйко будет говориль, вифиль ист партизан? Сколько и где они?

— Много партизан, — ответил профессор.

— Сколько много? Где много? Садись! — указал офицер на скамейку.

Профессор сел. В это время в хату влетел обер–лейтенант в форме эсэсовца. Именно за ним посылал жандармский офицер своего подчиненного. Эсэсовец нервно остановился возле стола и с каким‑то настороженным любопытством начал рассматривать Петра Михайловича. Он уже был изрядно напуган народными мстителями, но живого партизана видел впервые.

Петр Михайлович, словно не замечая эсэсовца, не спеша, пояснительным тоном говорил жандармскому офицеру:

— Партизан, герр офицер, очень много. И они всюду, их можно встретить в каждом лесу, в каждом яру, под каждым деревом, за…

Профессор не договорил: обер–лейтенант с силой ударил его по лицу. Буйко упал.

По приказанию офицера к нему подскочил жандарм, чтобы помочь ему подняться. Но профессор встал сам и уже не садился.

По его седой бороде змеилась кровь.

— Ой!.. — вскрикнула, словно по сердцу стегнула, девочка.

На печи поднялся вопль, но жандарм рявкнул, и там снова стало тихо.

Профессор вздрогнул от крика девочки. Тяжело дыша, он сурово посмотрел на жандармского офицера и уже хриплым голосом закончил:

— …за каждым кустом партизаны!..

— Гришюк! Гришюк! Где? — нетерпеливо оборвал его жандармский офицер.

Эти выкрики выдавали, что гестаповцам еще не известно точно, где отряд Грисюка, хотя они были уверены, что он где‑то поблизости, и спешили поскорее выведать у профессора, где же именно, чтобы не дать возможности отряду исчезнуть.

Но теперь Петр Михайлович молчал. Он только посмотрел в сторону жандармского офицера, и посмотрел с таким презрением, что обер–лейтенант снова не удержался, нервно выхватил пистолет и наверняка застрелил бы профессора, если бы офицер вовремя не схватил его за руку. Раздался выстрел. Пуля, едва не задев жандарма, ударила в потолок.

Профессора сбили с ног, схватили и потащили к порогу. Три жандарма долго возились с ним, выкручивая ему руки. Наконец им удалось засунуть его пальцы в щель между притолокой и дверью.

У профессора хрустнули кости пальцев, из‑под ногтей брызнула кровь. Петр Михайлович, потеряв сознание, сильно ударился головой о порог.

Его оттащили и долго отливали водой. Оба офицера как ошалелые возились с неподвижным телом, браня жандармов за то, что они переусердствовали с дверью и теперь приходится терять слишком много времени, чтобы привести партизана в сознание.

Не успел Буйко открыть глаза, как на него снова набросились с вопросами. Профессор приподнялся на локте и взглянул на печь, где в ужасе замерли дети. Он посмотрел на детей и женщину с такой тревогой, будто этой жестокой пытке подвергся не он, а они. Потом повернулся к офицерам:

— Вы бы хоть при детях не делали того, что вы творите…

Но жандармский офицер схватил его за ворот старой сермяги, поставил на ноги и исступленно стал трясти, выкрикивая по–немецки:

— Пусть смотрят! Пусть все знают, что ждет партизан и тех, кто не покоряется великой Германии!..



Потом Петра Михайловича снова потащили к порогу и снова защемили пальцы между притолокой и дверью…

— Будешь говориль? Будешь гавариль? — задыхаясь от злобы, ревел жандармский офицер.

— Буду, — кивнул седой головой профессор.

Он долго и жадно хватал окровавленным ртом воздух, собирая остатки сил, чтобы высказать свое признание.

— Вас… вас, — жарко заговорил он, обрывая каждое слово прерывистым дыханием, — вас дети… и внуки… не только наши… но и ваши… проклянут за это!..

Обер–лейтенант, дергаясь как в лихорадке, начал так орать на жандармов, будто задержанный вдруг вырвался от них и исчез, ничего не выдав.

Буйко еще раз жестоко избили. Затем схватили за ноги и отволокли в чулан, где продолжали пытки.

Утром искалеченного и потерявшего сознание профессора вытащили во двор и бросили в сырой, холодный погреб. Буйко долго лежал, ничего не чувствуя, ни на что не реагируя. Но как только к нему вернулось сознание, он сразу же с тревогой начал вспоминать: правильно ли вел себя на допросе? не проговорился ли? не выдал ли случайно намерения партизан, когда был без сознания? Хорошо зная по опыту врача, что человек в бессознательном состоянии часто выдает самое сокровенное, он еще с вечера начал заставлять себя не думать о Мотовиловском лесе, куда должен был перебраться отряд, и нарочно будил в памяти название другого леса — Вовчанского. «Вовчанский, Вовчанский», — лихорадочно твердил он про себя каждый раз, когда ночью его истязали в чулане.

Поэтому, очнувшись в темном, пропитанном плесенью и острым запахом перекисшей капусты крестьянском погребе, он опять начал напряженно припоминать, что говорил карателям, не выбили ли они у него какого признания?

Вскоре в Ярошивку прибыла особая команда из Киева. Видимо, личностью профессора заинтересовалось киевское гестапо, если не доверило его допрос своим фастовским уполномоченным.

Профессора вытащили из погреба. Тело его было изуродовано: левая нога перебита, лицо обезображено, на седой бороде засохли кровавые сгустки.

В этот раз его притащили в другой дом — тоже знакомый. Это была хата Кирилла Василенко. Здесь уже не было свидетелей — ни женщин, ни детей. Возле стола сидела целая стая гестаповских офицеров — с черными крестами на груди, со свастикой на рукавах. А за столом отдельно от всех, сурово насупившись, сидел обер–фюрер. Кроме обычных гестаповских знаков у него на правом рукаве выделялся человеческий череп — эмблема смерти. Трудно придумать более удачную эмблему, которая бы так полно выражала всю суть гестаповцев.

Жандармский офицер и обер–лейтенант сидели в стороне, оба с явно недовольным, виноватым видом. Очевидно, старшее начальство не на шутку разгневалось на них за неспособность вести допрос.

Теперь при допросе профессора уже не били. Даже не очень придирались к нему, когда он не хотел отвечать на заданные вопросы. Вероятно, гестаповцы поняли, что из него ничего не выбьешь; им требовалось теперь найти кого-то другого, более слабого духом, который бы вместе с тем знал о партизанах и о партизанских связях с населением не меньше, чем профессор.

В хату втолкнули старого–престарого деда — худого, высокого, с трясущимися руками. Казалось, он больше держался на клюке, чем на ногах. Его лицо напоминало кожуру печеной картошки, а глаза — по–стариковски слезящиеся, ласковые и добрые — смотрели на всю эту компанию гестаповцев с удивлением.

Это был дед Порада, хорошо знакомый профессору.

Допрос вел обер–фюрер:

— Дедушка, а кто еще в вашем селе знает этого профессора?

— Это какого же профессора? — переспросил дед.

— Не прикидывайся дурачком, — прикрикнул обер–фюрер. — Ты лучше расскажи, кто еще знает его в селе?

— Не знаю этого человека, — ответил дед.

Четыре эсэсовца из спецкоманды, которые стояли до того в стороне, по знаку обер–фюрера подскочили к деду Пораде и, как коршуны, набросились на старика…

Когда дед пришел в себя, эсэсовцы стояли рядом, вытянувшись по команде «смирно», словно бы они не избивали пять минут тому назад старика. На скамье дед снова увидел профессора Буйко.

— Ну, а теперь узнаешь его? — спросил обер–фюрер, указывая старику на профессора.

Дед медленно покачал головой и, тяжело переводя дыхание, произнес:

— Впервые вижу… этого… человека…

Деда Пораду вытолкнули за дверь и привели старого Юхима Лужника. Он еле держался на ногах перед следователем : видно, в соседней хате такая же команда жандармов уже «обработала» его, готовя к допросу. Однако гестаповцы опять ничего не добились. Юхим упрямо твердил: