Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 27



Тут же нагрянула гроза. Гром начал кататься над землей, и сверкание молний делало все далеко видимым вокруг — и в земле, и над землей, и в небесах. В свете молний труп различил, что некто гигантского роста стоит у ворот кладбища. В следующий миг железные ворота рухнули от удара огромной ноги. Сквозь отвесный ливень меж могилами шел деревянный великан, издающий при движении скрип и запах набухшего от влаги и местами гнилого дерева. Глаз у него не было, но он все же с трудом вращал головой, разыскивая нужную могилу. Вместо носа торчал длинный, остро заточенный осиновый кол.

Упырь лежал в своей могиле — толстый, голый, совершенно белый от страха, накрытый свадебной фатой — как невеста, в ужасе поджидающая на ложе первой брачной ночи своего чудовищного жениха с его деревянным хуем.

Ужас был так силен, что с телом стало что-то твориться. Снова дико заболело между лопатками. Яд, как зеленое дерево, стал раскидывать внутри свои побеги. Его стало неудержимо раздувать. Словно тесто, восходящее в каком-нибудь погребе, он вспухал, быстро теряя человекоподобие. Исчезла шея, голова слилась с распухшим телом. Тело «съело» руки и ноги. Через несколько минут он снова был колобком, но не цельным, а наполовину съеденным полушарием — таким, каким был после Самопоедания в Подмосковье. Дубовые стенки гроба затрещали и прогнулись под натиском распухающего теста. Приподнялась толчками тяжелая дубовая крышка, вздымаемая белым холмом растущего полушария. С хрустом лопнула прижатая к стенке гроба заветная коробочка, разбросав по хлебной корке своих маленьких прапрадедушек, прапрабабушек, внуков, правнуков и прочих.

А деревянное наказание уже шло к его могиле. Он захотел куда-то бежать, спасаться, но не мог шевельнуться. Только смотрел сквозь землю на осиновый кол, который был носом гиганта. Чтобы смягчить ужас, он шептал: «Это сон. Это сон». Но слово «сон» выворачивалось наизнанку, словно к нему приставили зеркало, и получалось: «Это нос. Это нос».

И вот гигант встал над могилой, одетый струями дождя. Белоснежно сверкнула молния. Гигант наклонился к могиле всем торсом, словно на шарнирах, и с размаху воткнул в могилу свой осиновый нос. Кол прошел сквозь землю, расщепил крышку гроба и пробил насквозь белую мучнистую плоть Полуколобка. Осиновое острие, пройдя сквозь упыря, глубоко вошло в подмогильную землю.

Не крик, а визг раздался из могилы — истошно-заливистый, как визг пьяных деревенских баб, заполняющих этим визгом промежутки между частушками. Визг штопором ушел в небеса, вонзился в свинцовое брюхо грозы. И не одна, а целый веер молний рассыпался по небу. В этих молниях метались праздничные малявинские, архиповские, кустодиевские бабы в кровавых цветастых платках, в платьях, сшитых словно бы из выплеснутого в пустоту борща. Они орали свои частушки, топча тучи сафьяновыми сапожками:

Бабы кружились в грозовом небе разбрызганными аляповатыми хороводами. Между этими хороводами, как между шестеренками механизма, застрял визг пробитого упыря. Никому не было дела до его боли. Никому нe было дела до того, какая по счету это смерть — вторая, третья, девятнадцатая… Мир жил жизнью грозы, жизнью воды и молний, жизнью быстро скользящих по реке лодок и парочек, совокупляющихся в темных речных заводях.

глава 8. Бублик

Длинноносый выпрямился, подняв к небесам свою добычу — нанизанного на нос Полуколобка. Струи дождя прокатились по хлебной корочке Дунаева. Он все еще визжал, но боли уже не чувствовал. Исчез и страх. Он будто вдруг исцелился от страшной болезни: перестал быть вампиром. Надежный осиновый кол — испытанное средство — вылечил его. Ему захотелось смеяться. Захотелось расцеловать безглазую деревянную болванку — лицо Длинноносого.



С высоты он увидел в последний раз уютное кладбище и свою растерзанную могилу. Надгробная плита валялась, отброшенная в сторону пинком деревянной ноги. В свете молнии он впервые прочел надпись на ней:

И тут пронзительное понимание рассекло надвое тьму его ума:

«Я Блок! Вот, оказывается, кто я! Как я раньше не догадывался?! Блядь, жил всю жизнь и не мог взять в толк, кто я. Орал: „Я гений!“, а больше ничего понять не мог. Я Блок! Не Пушкин, не Ломоносов, не Грибоедов, не князь Кропоткин! Просто я — Блок. Теперь все ясно: все эти подсказки… Все сходится. Одно к одному, как по-писаному. Она же ясно мне сказала: „Вы узнаете эти стихи? Это Блок“. А я, дурак, не понял ничего. И потом в Ленинграде все это… Блокада. БЛОК АДА. Вот кто я — БЛОК АДА. Я Аду не даю осуществиться, не пускаю его в жизнь, сдерживаю его… Я все адское на себя принимаю. Грудью своей сдерживаю его. Вот как сейчас например — кто бы еще, кроме меня, ТАКОЕ стерпел?! И главное, все так ясно было сказано… и не раз… Поручик прямо сказал „Тебе блок поставили… Заблокировали тебя…“ А Зиночка-то… Не один раз говорила: „Вот он смотрит на нас с этого портрета… Но разве он действительно существовал?“».

— И точно! — ликование переполнило пробитое хлебное тело. — Я — Блок! Я — Блок! О-ооо, я — блок! О, я — блок! — пело что-то в захлебывающемся уме.

Скоро он уже лепетал, проваливаясь все глубже в бред: «Яблоко. Яблоко. Яблоко. Вот оно, дело-то, в чем — в Яблоке. В Яблоке-то дело все. Поэтому остров называется „Яблочный“. Потому и Покой там шарообразный — мне, яблочком наливным, туда закатиться и засесть на веки вечные, смежив веки вековечные…

А я то, дурак, думаю: «Почему Яблочный? Где здесь яблоки?» Дурак, дурак недогадливый! Я же сам и есть яблоко. Я же король этого рая, а что в раю главное? Яблоко. Яблоко от яблони, как говорится, далеко падает. Я в Раю — единственное яблочко. Я — БЛОК АДА, Я — РАЙСКОЕ ЯБЛОЧКО!»

И он заголосил внутри своего сознания разбитым голосом блаженного: