Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 54

— Они скоро вернутся.

Не знаю, может быть, сказалось то нервное напряжение, в котором я находился уже много дней, и эта ужасная история на хуторе, но я вспылил и стал кричать, что мне надоели все эти тайны, что я начальник экспедиции и требую, чтобы со мной считались и ничего не предпринимали без моего разрешения.

Это было очень глупо, вся эта выходка, но я ничего не мог с собой поделать. Мои спутники молчали. Вне себя я выскочил из избы и пошёл куда глаза глядят. Немного успокоившись, я увидел, что отошёл довольно далеко от дома и нахожусь в ржаном поле. И тут я увидел Варнаса и Моравскиса. Обнажённые до пояса, они размашисто шагали почти рядом, и лучи утреннего солнца вспыхивали на блестящих клинках их кос, и ровными рядами ложилась у ног скошенная рожь.

Я долго смотрел на них, и даже сознание собственной глупости не могло побороть во мне радостного чувства гордости за моих товарищей. А ещё очень обидно было, что я сам не умею косить.

Вскоре после нашего выезда пошёл сильный крупный дождь, и в поисках укрытия мы заехали в имение графа Огинского, одного из богатых и знатных магнатов Речи Посполитой.

Дворец был разрушен во время минувшей войны. От него сохранилась только двухэтажная коробка с колоннами да несколько скульптур с отбитыми головами на крыше. Мы укрылись под огромным развесистым клёном, который склонился над рябым от дождя озером.

Моравскис, улыбаясь, сказал:

— В начале восемнадцатого века здесь произошло настоящее сражение. Один промотавшийся и наглый немецкий герцог, сообразив, что Огинские владеют неисчислимыми землями и другими богатствами, вскружил голову дочке и наследнице старого графа, вынужденного дать согласие на брак. Но литовский канцлер Сапега, не желавший онемечивания половины Литвы, запретил брак. Тогда герцог, чтобы утвердить свои владельческие и супружеские права, вызвал в имение войска. Сапега в ответ обратился за помощью к своему другу и союзнику Петру Первому. Русские гвардейцы, посланные Петром, в два счета вышибли из Литвы и герцога, и его наёмных головорезов.

Я посмотрел на круглое, добродушное лицо Моравскиса, на его близорукие голубые глаза и вдруг отчётливо понял, что он, да и не только он, в экспедиции уже давно для меня не чужие люди, что этот деликатный, не слишком разговорчивый, как почти все литовцы, человек никогда не имел ни одной дурной мысли. Просто мы не все знаем друг о друге, не все понимаем…

Дождь кончился.

Мы решили немного побродить по запущенному, но великолепному парку. Многовековые кряжистые дубы, высокие мачтовые сосны, тонкие лиственницы с нежными, почти пушистыми ветвями чередовались с клумбами и кустарником. В прямых аллеях царил зеленоватый полусвет, и лишь изредка на песке лежали пятна солнечных лучей, прорвавшихся сквозь густую листву. Деревья составляли зелёные беседки, шатры, амфитеатры.

Здесь познали искусство создавать из кустов и деревьев любые причудливые композиции. По этим аллеям когда–то бродил Чюрлионис, служивший музыкантом в домашнем оркестре Огинских.

Я отчётливо представил себе очередной бал во дворце в честь какого–нибудь титулованного ничтожества, вроде того немецкого герцога. Под звуки бесконечных вальсов и мазурок кружатся в танце раскрасневшиеся, нарядные люди, беспечно и кокетливо болтают женщины, военные, сверкая эполетами, со значительным и самодовольным видом несут светскую чепуху. Высоко, под самым потолком, на душной и полутёмной галерее всю ночь напролёт играет оркестр.

А утром, после того как угомонились, наконец, лихие танцоры, по пустынным аллеям парка бредёт Чюрлионис — художник и композитор, гордость своего народа, наёмный музыкант, нищий и бесправный Чюрлионис. Он в чёрном сюртуке, с галстуком–бантом и высоким крахмальным воротником. Тёмные, добрые, измученные глаза оттеняют бледность лица, утомлённого бессонной и бессмысленной ночью. Он бредёт, иногда спотыкаясь, почти ничего не видя вокруг, назойливо звучат в ушах пошлые, затасканные танцевальные мотивы… Но постепенно их звуки вытесняются другими, все более властно проникающими в душу. Странно, вольно и тревожно зашумели листья на старых дубах, из–за реки донеслись звуки канклеса[8] и пастушеского рога, задумчиво и грустно льётся дайна — крестьянская песня, звенят птичьи голоса в просыпающемся лесу… И вот появились симфонические поэмы Чюрлиониса, первые литовские симфонические поэмы — «Море» и «В лесу», чудесные обработки народных песен. Их узнали и полюбили многие люди. Но композитор не смог порадоваться этому. Нищенское, унизительное существование, постоянное перенапряжение в работе привели к страшной болезни — умопомешательству.

Микалойаус Константино Чюрлионис скончался в 1911 году в возрасте тридцати шести лет.

Ныне в Советской Литве в Каунасе в Государственном музее имени Чюрлиониса собраны и тщательно сохраняются картины этого замечательного художника, лучшие музыканты Литвы исполняют его произведения.

Соратник и биограф художника профессор Галауне подарил мне монографию о Чюрлионисе, в которой помещены репродукции всех его картин. На титульном листе этой монографии мой друг литовский композитор Балис Дварионас написал несколько первых музыкальных фраз из симфонии Чюрлиониса «В лесу».



Уехав из поместья Огинских, мы остановились в глухом лесу для раскопок средневекового могильника. Мы раскопали могилы воинов. Возле скелетов лежали тяжёлые железные наконечники копий, большие ножи, медные поясные пряжки и массивные перстни. Работе часто мешал дождь, ботинки и брюки до колен были вымазаны жидкой глиной и часто насквозь мокрые. Зато раскопки оказались удачными. Когда они уже подходили к концу, Варнас ушёл в разведку. Он вернулся часа через три и пригласил Крижаускаса и Моравскиса пойти с ним на какой–то хутор.

— Там можно получить интересные этнографические предметы, — пояснил он.

— Я тоже пойду, — сказал я.

Варнас, помолчав немного, ответил:

— Не обижайтесь, но идти вам не стоит.

— Нет, пойду! — Упрямо повторил я, заинтересованный и в то же время рассерженный какими–то, казалось, рецидивами прежних отношений.

Только тут я заметил, что Варнас, сощурившись, смотрит куда–то поверх голов, что всегда служило у него признаком сильного волнения. Но это не остановило, а ещё больше раззадорило меня.

Вчетвером мы отправились в путь и вскоре дошли до очень живописного хутора. Ветви яблонь склонялись и усадьбе под тяжестью жёлтых матовых яблок, в ноле стояли скирды ржи. Во дворе лежала разная утварь: плетёные верши, корзины, берестяные туески. На кольях плетня висели перевёрнутые вверх дном поливные кувшины с изображением розеток и крестов. Возле длинного низкого амбара с расписанной многоугольниками дверью висела растянутая на огромной рогатине высохшая шкура барана, стояли деревянные лопаты с железной оковкой штыков, большие ушаты с носиками, как у чайников, старая телега — кардес. Мы вошли в бревенчатый дом с высокой соломенной крышей. Вдоль стен виднелись расписанные цветами и птицами лари. На столе стояли тарелки с кашей, резная солонка, кувшин. На стенках на специальных вешалках в виде резных портальчиков и теремков висели вышитые полотенца. Мои товарищи сняли с прялки челнок, на концах которого были вырезаны ужиные головки, и положили его на лавку. Вскоре рядом с челноком оказались ковши, забавный резной предмет, на одном конце которого была ложка, а на другом — вилка, прорезная ажурная дощечка и другие интересные вещи. Варнас защёлкал фотоаппаратом. Басанавичус готовился все это зарисовать.

Несколько минут понаблюдав за ними, я с удивлением и возмущением воскликнул:

— Да вы что, друзья, с ума сошли? Как же можно входить в дом и трогать все без спроса? Что же будет, когда хозяева вернутся?

— Они не скоро вернутся, если вернутся вообще, — тихо сказал Басанавичус.

— Почему?

Но Басанавичус молчал, опустив голову. Тогда за него ответил Варнас, медленно, с усилием подбирая слова:

8

 Канклес — дудка.