Страница 15 из 71
— Ну а контрабанда? — спросил я.
Слова «контрабанда» в словаре Стила не было.
— Любой закон можно нарушить, — пояснил я.
Стил усмехнулся так, как будто давно уже его нарушил.
— В сущности, все мы, «дикие», давным-давно смертники, — сказал он просто, даже тени тревоги не пробежало по лицу его. — Ведь мы печем хлеб из собственноручно посаженной и выращенной пшеницы и варим яйца от собственных кур. Смешно? А ведь вся наша жизнь здесь — это цепь государственных преступлений. Мы бежали из Города — преступление первое. Создали свое хозяйство — преступление второе. Охотимся и ловим рыбу — преступление третье. Вы и не подозревали, вероятно, что просите помощи у государственного преступника, общение с которым тоже преступление, причем и мое и ваше.
11. Пятна на карте
Самое трудное было рассказать Стилу историю нашего появления. Правда исключалась. Уровень знаний Стила, блокада памяти, слабая восприимчивость к незнакомому, выходящему за рамки привычных для него представлений о мире, затрудняли точное изложение случившегося. Мы уже заранее решили прибегнуть к легенде, предоставив мне импровизацию в зависимости от сложившегося разговора: «Юри придумает — о'кей», «у Анохина экстра-воображение», «Юрка такое отколет». Ну, я и «отколол», оттолкнувшись от идиотского запрещения географии: «Вас обманывают, друзья мои. Вы не одни на Земле». Так я начал, отторгнув все чудесное и необъяснимое. Все объяснимо. Река не огибает планету, а впадает в Атлантический океан. За океаном — другие материки и моря, реки и страны. Число их я сократил для простоты, не боясь, что меня проверят при жизни Стила: потребовалось бы несколько поколений, чтобы построить океанские лайнеры или воздушные корабли. Я назвал Англию и Францию, Россию и США, упомянул о Канаде, куда и перенес эпицентр воображаемой геологической катастрофы. Канада показалась мне наиболее подходящей: там говорили на тех же двух языках. Оттуда и откололся Город — просто часть страны с ее смешанным населением. «Геологическое смещение верхних пластов земной коры с уцелевшей горсточкой человечества. Отсюда и блокада памяти, психический шок, который, вероятно, с годами пройдет». Честно говоря, мне не хватило мужества взглянуть в глаза Стилу, когда я закончил. Толька уверял меня потом, что смотрели они недоверчиво и недобро. Но тут я вспомнил о пиджаке Мартина, вернее, о газете, которую он показывал нам еще на даче и потом бережно спрятал в карман.
То был номер «Пари-миди», где Мартин был снят крупно на парижском аэродроме вместе с возвратившейся из США кинозвездой Линдой Танелли. Спускаясь по трапу с трансконтинентального воздушного лайнера, он вежливо поддерживает ее за локоть. Так и засняли их прибывшие для встречи кинозвезды репортеры. Мартин бережно хранил эту газету и хвастливо нам ее демонстрировал. А сейчас все ее шестнадцать страниц легли на стол Стила.
Трудно даже описать случившееся. Вероятно, такое же впечатление произвела бы на нас газета марсиан или венерианцев. С каким благоговейным удивлением Стилы ощупывали ее, рассматривали, перелистывали, даже не прочитывали — выкрикивали шапки и заголовки, рекламные анонсы и подписи под клише. Потом вернулись к снимку Мартина с Линдой. Не только и не столько Мартин заинтересовал их, хотя он и был живым подтверждением моей легенды, наглядным дополнением к ней, как снимок поверхности Луны к сообщению ТАСС о запуске «лунника». Нет, Стила заинтересовал самолет, снятый очень удачно, крупно, с размахом гигантских крыльев.
— Что это? — спросил он.
— Самолет.
Он подумал и понял.
— Значит, вы научились летать?
— Давно. Как и вы. Только вы забыли об этом.
Стал еще раз долго и внимательно разглядывал самолет на снимке.
— Металлическая птица, — задумчиво произнес он. — Просто и гениально. И мне что-то помнится, что-то помнится… — отрешенно прибавил он и замолчал.
— На такой вы и прилетели сюда? — спросил Джемс.
— Почти на такой, — сказал я, не подымая глаз от стола. — Пожалуй, только поменьше. Сбились с курса в северной Атлантике над океаном. Вынужденная посадка на воду, ну и сами понимаете… не гидроплан. Не дотянули до берега каких-нибудь триста метров. А спаслись вплавь, случайно…
Я говорил с наигранным апломбом, стараясь втиснуть в «объяснение» как можно больше непонятных для них слов. Атлантика, океан, гидроплан — все это должно было ошеломлять своей загадочностью и удерживать от опасных для нас вопросов. Хорошо еще, что никто не спросил о судьбе экипажа и остальных пассажиров: мне становилось все труднее и труднее врать. Душевное состояние Стилов было живым укором моей «импровизации».
— Трудно будет, должно быть, добраться обратно, — с какой-то новой теплотой в голосе произнес наконец Стил.
— Трудно — не то слово.
— Боюсь вас огорчить.
— Понятно, — сказал Зернов.
Презирая себя, я сквозь зубы пояснил, что шансов на возвращение у нас действительно почти нет. Построить судно, способное пересечь океан при отсутствии средств и необходимого опыта, едва ли возможно. Пытаться это сделать на лодке или на плоту рискованно. Регулярные воздушные рейсы в этих местах не проходят, иначе бы жители Города видели самолеты. Но если даже — один шанс на миллион — такой самолет и появится, то где он сядет: для посадки нужны специально подготовленные площадки. Допустим даже и такой случай: самолет все же сел где-нибудь в поле или на другой свободной площади с твердым грунтом, то как сюда доберутся участники перелета? И не сюда, конечно, а в Город. И как их примут там; не придется ли им помогать вместо того, чтобы рассчитывать на их помощь?
И тут внезапно открылось нам одно из «белых пятен» на карте Стила. За девять лет в Городе выросла активная подпольная оппозиция. Кому? Правительству невидимок? Отчасти, но не персонально отдающим приказы, а режиму вообще. Духу власти. Духу рабства и рабовладельчества. Обскурантизму. Подавлению человеческого достоинства. Я перечисляю здесь в нашем понимании наши вопросы и ответы Стилов, но, честно говоря, во время разговора мы мало что выяснили. «Я и раньше предполагал это, — сказал потом Зернов, — даже не сомневался. Смоделировав классовое общество, „облака“ не смогли предотвратить классовой борьбы». Но бывший журналист Стил, не изучавший социологию, объяснял все это иначе. Технический регресс, последовавший за Началом, не породил безработицы, а, наоборот, создал широкий рынок труда. «Сколько заводов и фабрик работало в Городе в дни Начала?» — спросил я его. Этого он не знал. Но знал другое: действовавшие заводы вскоре не смогли удовлетворить растущие потребности населения. «Начался век изобретательства, — сказал Стил, — изобретали все: от велоподставок до масляных ламп». Улицы и квартиры лишились света: энергии единственной электростанции хватало только для нужд промышленности. Открыли светильный газ и газовое освещение. Возникли свечные фабрики. Отсутствие телеграфа породило мощную организацию посыльных. Новорожденные конюшни требовали конюхов и кучеров. Предприимчивые люди ловили диких лошадей и создавали конные заводы. Как сыпь, по Городу расползались ремонтные мастерские. Чинилось все, от посуды до экипажей. Все требовало рабочих рук, и шахты пустели: горняки в поисках более легкого и лучше оплачиваемого труда бежали в Город. Вскоре обычный, ранее шахтерский поселок Майн-Сити превратился в лагерь принудительного труда. Сцены за колючей проволокой, подобные той, которую мы с Толькой наблюдали в горах, стали обычными. Полицейская регламентация усиливалась с каждым годом. Ни построить дома, ни открыть мастерской, ни продать на базаре ненужный металлический лом стало невозможным без разрешения полиции. Даже прогулка за город, невинный пикник в лесу требовали специальной полицейской визы. Видимо, государство, напуганное движением «диких», явившимся первым откликом на стремление человека к свободе, боялось потери каждой пары рабочих рук. А число «диких» росло: отважные смельчаки один за другим уходили в лес, готовые защищать свою робинзонаду любыми средствами. У меня даже возник спор по этому поводу с Мартином. Он сравнивал «диких» с последователями Генри Торо, американского философа-утописта, я же решительно причислял их к руссоистам. Зернов нас помирил, объявив, что корни одни и те же: при отсутствии марксистской теоретической базы социальный протест мог принять любые формы, характерные для мелкобуржуазного мышления — от террористических актов до руссоистской утопии.