Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 53



Проснулся Леня раньше Тони и вышел во двор. Все дрова были расколоты и уложены в поленницу. Перед ней стоял большой чурбан, на нем лежали топор и рукавицы.

Леня стоял, смотрел и думал. Из дома вышел Леша.

- Отдохнул, свояк? - спросил он.

- Как это ты положил рукавицы? - спросил Леня.

- Обыкновенно, просто бросил их и все, - сказал Леша.

Вышли во двор Тоня и Аделаида.

- Чай, пора чай пить! - засуетилась Аделаида.

- Все, - сказал Леня, и Тоня, зная, что его не уговорить, сказала:

- Пора, пора домой.

Лошкаревы провожали Козыревых на станцию. Подошел поезд. Леня попрощался с Лешей и Аделаидой Павловной, промычав:

- Ну, ладно, - что означало: "Благодарю вас, большое спасибо за все".

Домой Козыревы ехали молча. Тоня дремала, а Леня уставился в грязный пол вагона, будто на нем были какие-то диковинные узоры.

Каждое утро Лени уходил в мастерскую и, запершись, не пускал туда даже близких друзей. "Колдует", - посмеивались одни. "Работает", - говорили другие, а эстетик Ардашев, узнав об этом, пропищал своим нервным тенорком: "Полагаю, обыкновенный запой на почве худосочного реализма".

В начале второго месяца Леня сказал Тоне:

- Приди!

Она поняла, что он закончил работу.

В мастерской все холсты были убраны, а посередине стояло новое полотно. Тоня взглянула на него и заплакала. Тоня, та самая Тоня, из которой нельзя было вышибить и слезинки.

- Что ты? - спросил Леня.

Тоня смотрела на картину, плакала и смеялась, повторяя: "Нет, нет... Не обращай внимания... Глупости..." И вдруг насмешливо спросила:

- Не так?.. Не то?..

- Вещь, - не улыбаясь, сказал Леня.

Казалось, ничего особенного не было изображено на картине: угол старого лошкаревского дома, поленница переколотых дров, большой чурбан, на нем топор и небрежно брошенные рукавицы. Но было в этом полотне столько света, неба, запаха мартовского снега, воздуха, настоянного на солнце и хвое, ветра залива, что хотелось смеяться и плакать.

- Ленька! - закричала Тоня. - Ты не понимаешь, ты же...

- Брось, - остановил ее Леня. - Как назвать?

- Не знаю, - растерялась Тоня. - Может быть, "Март"... Нет, "Счастье"... Нет, "Жизнь".

- Я назову "У свояка".

Приходили друзья-художники, смотрели молча, сосредоточенно, произнося одним им понятные слова.

Полотно взяли на выставку. Там было много интересных работ, но посетители дольше всего задерживались у картины Козырева.

Остановился и эстетик Ардашев, снял тонкие, без оправы очки, прищурился и, против обыкновения, ничего, не сказал.

Суетились работники музеев, говоря Лене искательными голосами: "Только нам...", "У нас оно будет смотреться".

Тоня была счастлива: это - слава и это заштопает прохудившийся семейный бюджет.

Пришли Аделаида Павловна и Леша. На Леше был бостоновый пахнущий нафталином костюм. На Аделаиде Павловне - белая кофточка и юбка, более короткая, чем она носила обычно.

Леня внимательно наблюдал за тем, как Леша рассматривает картину: угол своего дома, поленницу, топор, рукавицы - все такое же, как в жизни, и все другое.



- Вроде похоже, - сказал Леша.

- Хочешь, я подарю тебе? - спросил Леня.

Тоня испугалась. От Лени можно было ждать чего угодно.

- А эта картинка тоже твоя? - спросил Леша и показал на зализанный портрет молодой женщины, склонившейся над школьными тетрадками: чем-то она напомнила ему покойную жену Шуру.

- Нет, это другого, - сказал Леня.

Лошкаревы и Козыревы шли по выставке. Леша пристально рассматривал картины, давая каждой свою оценку.

А у полотна, на котором были изображены угол старого дома, поленница расколотых дров, чурбан, на нем топор и небрежно брошенные рукавицы, скапливалось все больше и больше посетителей, и никто из них не мог понять, почему это полотно называется так странно: "У свояка".

День рождения

– Это не юбилей, а день рождения, – сказала жена, и Николай Николаевич Корыхалов вдруг вспомнил: детство, маленький город с дощатыми тротуарами, весной только ступишь на них – сразу же тебя обдают веселые фонтанчики воды, летнее утро, во двор дома въезжает пролетка, из нее выходит бледная, сильно похудевшая мама, осторожно ступает на землю отец, молодой, тогда он еще носил усы. Отец держит в руках маленький белый сверток. Затем все они: мама, отец и огромный черноволосый дядя Илья – идут в комнату Коли. Отец осторожно кладет на Колину кровать белый сверток и улыбается:

– Посмотри, Колюн, вот у тебя маленький братик.

А Коля кричит противным, визгливым голосом: «Уберите ребенка! Уберите ребенка!» – и убегает в дворовый cад, в лопухи. Там его разыскивает дядя Илья, ворча:

– И не совестно, такой большой парень... Семь лет...

За обедом Коля сидит надув губы, а вечером, когда все пьют чай из самовара и говорят о маленьком братике, Коля, улучив минуту, серьезно и грустно произносит:

– Неважно прошли мои именины, даже пирога не было.

Все смеются и утешают Колю.

Когда это было? Тысячу лет назад!

Много дней рождения отпраздновал Коля, Николай, Николай Николаевич, товарищ Корыхалов, но ни один не остался так свеж в его памяти, как тот давний день. Почему? Да, может быть, потому, что никогда не забываются обиды детства.

– Я налью тебе еще чаю? – спрашивает жена.

– Налей, – соглашается Корыхалов, погруженный в далекие воспоминания, но жена возвращает его к действительности.

– Понимаешь, Коля, – говорит она как-то робко и просительно.

Такая интонация появилась у нее с тех пор, как они остались вдвоем: дети разъехались по разным городам, внуки живут там же, и у нее, Ольги Кондратьевны, нет больше никого, о ком заботиться, кроме этого большого седоватого мужчины, который один нужен ей, а ему нужна не только она, но и его фирма, рабочие, инженеры, доктора наук, главк, министерство и разные деловые люди в разных частях света. И потому, что не только она одна нужна Корыхалову, ей часто бывает горько и обидно, и, ничем не выдавая своей тоски, она старается, чтобы ему было как можно лучше и он почувствовал бы, как она нужна ему.

– Понимаешь, Коля, – продолжает жена, – считай, что это не юбилей, а просто день рождения.

– Просто так шестьдесят не бывает, мама, – усмехается Корыхалов, – юбилей, и довольно-таки гнусная дата. Открутиться, уехать... Благо лето...

– Нет, Коленька, не открутишься, – мягко улыбается жена, – ты знаешь, у них все подготовлено. Ты же фигура.

Корыхалов знает, кого имеет в виду жена, когда говорит: «у н и х». Ему-то лучше, чем ей, известна юбилейная процедура: какие бумаги куда разосланы, к какой награде он представлен и даже в каком ресторане будет проходить этот церемониал. Кое-кто по привычке пришел согласовывать с ним все это, и он турнул из своего кабинета этого кое-кого, и этот кое-кто ушел будто бы виноватый, а на самом деле довольный, потому что, как всегда, первым сигнализировал начальству.

Он все знает, Корыхалов, и он не хочет своего юбилея, и не может отказаться, нарушить заведенный порядок, обидеть выше – и нижестоящих и свою жену. Он знает, как тревожно и радостно будет Ольге Кондратьевне (она уже шьет новое платье) рядом с ним в центре стола, когда станут произносить речи, потому что ведь без нее Коленька, Николай, Николай Николаевич никогда не стал бы товарищем Корыхаловым.

– Субботина мы посадим так, – говорит жена, – что его не увидят ни Перепелицкие, ни Загайнин, ни Усекин.

– А черт с ним, с этим Субботиным, – отмахивается Корыхалов, – и со всеми Перепелицкими.

– Нет, нет, Коля, так нельзя, – волнуется жена, – конечно, тебе все равно, но нужно, чтобы все были довольны. Это праздник. Ты прости, я уже все придумала и с Валентином Осиповичем посоветовалась.

– Снюхались! – негодует Корыхалов.

Валентин Осипович – это тот самый кое-кто, которого он турнул из кабинета.