Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 111



Отец Амвросий не любил молиться на виду. Келейник, читавший правило, должен был стоять в другой комнате. Однажды скитский иеромонах решился в это время подойти к батюшке. Читали молебный канон Богородице. Глаза отца Амвросия были устремлены на небо, лицо сияло радостью; яркое сияние почило на нем, так что инок не мог его вынести.

Единственный случай, когда батюшка избегал народа, это во время говения — накануне и в день причастия.

Между часами, отданными посетителям, нужно было найти время для разборки писем и ответов. Ежедневно приходило их от тридцати до сорока. Батюшка брал пачку их в руки и, не смотря на них, отбирал — какие более спешные, какие могут ждать, или пред ним раскладывали их на полу, ковром, и он палочкой прямо указывал, какие ему подать. Писать сам ответы батюшка не мог. Он диктовал их.

Эти смиренные письма "многогр. И. Амвросия" — многогрешного иеромонаха Амвросия — несли утешение в разные концы, проявляя издали ту же мудрость, ту же прозорливость и каким-нибудь вскользь брошенным словом показывая целые мира заботливой думы.

Отец Амвросий давно уже страдал ногами. Иногда, минут на 10, он выходил из своей кельи и, согнувшись, опираясь на свою палочку, ходил по дорожкам. Большую же часть дня он проводил полулежа на своей постели.

Летом он изредка ездил дня на два в лесную глушь, верстах в семи от Оптиной, где на зеленой лужайке стоит просторная изба, но и там находили его люди. В такую же дачу, по имени Рудново — имеющую большое будущее, ездил он и из Шамордина.

Так совершал свой подвиг великий старец, и Господь посылал знамения о своем праведнике.

Отец Амвросий вышел однажды летом к народу на общее благословение, и вдруг в толпе послышался ужасный крик: "Он, он!" Этот крик испустил один человек. Когда батюшка увидел его, смутился, но уже не мог скрыть того, что было.

Этот человек долгое время безуспешно искал себе места, уже не знал, что ему делать, и впал в уныние. В одну ночь, во сне, он видит седого странника в монашеском кафтанчике, с посохом, в черной камилавке; только он не запылел, а вся одежда его чистая. Странник говорил ему ласковым голосом: "Ступай в Оптину пустынь, там живет добрый старец, он найдет тебе место!" Человек пошел, и, когда в первый раз увидал о. Амвросия, он узнал в нем являвшегося ему странника.

Достигнув такой высокой меры благодати, отец Амвросий остался тем же смиренным, простым, ласковым человеком. В нем было развито в высшей степени то умение, которое в свете зовут тактом, и он давал всякому то, чего в нем искали. Люди, которые, не нуждаясь в нем самом, должны были видеть его по какому-нибудь делу, все отзывались: "Безусловно умный человек, очень умный человек". Он мог говорить о всяком вопросе, поддерживал беседу столько времени, сколько требовало приличие, — и расставался с такими посетителями. Тут он был очень выдержан, в высшей степени вежлив и точно старался не показать тех внутренних своих сторон, до которых этим людям не было никакого дела.

Зато с людьми, любившими его, батюшка был совершенно другой. Он оставался всегда таким же вежливым, но в такие отношения влагал самую искреннюю и живую задушевность.

Он до конца сохранил свою природную живость, которая была выражением разносторонности, доброты и заботливости его характера.

Что особенно влекло к нему — это полная уверенность, что он защитит, а не обидит.



При всей своей прозорливости он страшился обличать кого-нибудь пред людьми и одинаково принимал праведника и ужасного грешника. Поэтому у детей о. Амвросия никогда не могло родиться сомнение: "Как мне теперь показаться к нему, после того, как я это сделал?" — сомнение, столь гибельное, так отдаляющее покаяние. Не грозою, а любовью умел батюшка вести людей к исправлению и умел дать веру, что не все потеряно, и можно "одолеть врага".

Когда люди, знавшие батюшку, входили к нему со своими скорбями и невзгодами, вдруг становилось легко и свободно. Все как-то прояснялось и делалось невыразимо светло, потому что при свете — тьмы быть не может.

А главное, что было в батюшке, — это ясность его ума и уменье применяться. В наше время, когда все в жизни до конца перемешалось с ложью, когда самый отчаянно несмысленный толк находит поклонников и самым детским обманом проводят взрослых людей, — это истинное понимание жизни, ее начал и целей, умение всякое явление обсудить и дать ему свою цену — одним словом, дар рассуждения — было величайшим сокровищем.

С виду батюшка был благообразный, чистенький старичок среднего роста, очень согбенный, носивший теплый черный ваточный кафтанчик, черную теплую шапочку-камилавку и опиравшийся на палку, если вставал с постели, на которой всегда лежал — также и во время приемов.

У него было лицо, красивое в молодости и, как видно из его изображений, глубоко задумчивое, когда он оставался один. Но чем дальше жил батюшка, тем оно становилось ласковее и радостнее при людях.

Батюшку нельзя себе представить без участливой улыбки, от которой вдруг становилось как-то весело, тепло и хорошо, без заботливого взора, который говорит, что вот-вот он сейчас для вас придумает и скажет что-нибудь очень хорошее, и без того оживления во всем — в движениях, в горящих глазах, — с которым он вас выслушивает и по которому вы хорошо понимаете, что в эту минуту он весь вами живет, и что вы ему ближе, чем сами себе.

От живости батюшки выражение его лица постоянно менялось. То он с лаской глядел на вас, то смеялся с вами одушевленным, молодым смехом, то радостно сочувствовал, если вы были довольны, то тихо склонял голову, если вы рассказывали что-нибудь печальное, то на минуту погружался в размышление, когда вы хотели, чтоб он сказал вам, как поступить, то решительно принимался качать головой, когда он отсоветовал какую-нибудь вещь, то разумно и подробно, глядя на вас, все ли вы понимаете, начинал объяснять, как надо устроить ваше дело.

Во все время беседы на вас зорко глядят выразительные черные глаза батюшки. Вы чувствуете, что эти глаза видят вас насквозь, со всем, что в вас дурного и хорошего, и вас радует, что это так и что в вас не может быть для него тайны.

Голос у батюшки был тихий, слабый, а за последние месяцы он часто переходил в еле слышный шепот. Чтоб хоть сколько-нибудь представить подвижничество о. Амвросия, надо понять, какой труд говорить более 12 часов в день, когда язык от устали отказывается действовать, голос переходит в шепот, и слова вылетают с усилием, еле выговариваемые. Нельзя было спокойно смотреть, как старец, страшно изнеможенный, когда голова падала на подушки и язык еле говорил, старался подняться и подробно рассуждать о том, с чем к нему приходили. Вообще, как бы ни был занят батюшка, раз к нему вошли с важным делом, можно было быть уверенным, что он не пожалеет времени — и, пока дело не будет решено, пришедший не почувствует, что им тяготятся и что надо уходить.

Ничто не может сравниться с тем счастьем, какое испытывали дети отца Амвросия при свидании с ним после долгой разлуки. Это одни из тех минут, которых описать нельзя, а нужно пережить.

После дней, проведенных с батюшкою, в мир возвращались подкрепленными и просветленными, а главное, все становилось ясно и просто. При свете правды Христовой, которою жил и которую проповедовал отец Амвросий, — нет уже сомнений, и жизнь вся понятна, все ухищрения разбиваются и пропадают сами собой. "Живи попроще, живи попроще", то есть живи по-Божьи, было одним из любимых советов старца.

После оптинских бесед мир представлялся в своей полной наготе, — тот мир, где взгляды так томительно узки, где сердца так черствы, где так много слов и так мало дела, где крохотные люди становятся на высокие подмостки, и другие раболепствуют пред ними, где в редком слове есть правда, и везде ложь и ложь, тот мир, где больной лепет называют мудростью и где проглядели отца Амвросия, — тот, наконец, мир, за который и страшно, и жалко.