Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 139

Я же запоздал с поступлением в эту школу. Изучая Германию и фашистскую армию, я не подозревал, что все больше и больше отстаю от мыслей и чаяний своего собственного народа.

В первые недели за линией фронта мое внимание было целиком поглощено разыгрыванием роли немецкого офицера.

Потом, когда нервное напряжение первого боевого задания ушло, я стал постепенно прислушиваться к рассказам местных жителей и даже, просматривать немецкие газеты на русском языке.

С антисоветской пропагандой я уже встречался при изучении «трудов» геббельсовского ведомства. Мне было ясно, что фашисты ненавидят, в первую очередь, русский народ, а коммунизм ругают из чисто стратегических соображений.

Слышал я и про некую «Белорусскую Раду», называвшую себя новым правительством. В пропаганде этой марионеточной организации обычно было столько всеотрицающей злобы по отношению ко всему советскому народу, что сомневаться в продажности ее авторов не приходилось.

Знал я и о существовании власовской армии. Власовцы представлялись мне обычными русскими людьми, которые попали в немецкий плен против своей воли и были затем сломлены голодом и пытками в концлагерях. Я считал их предателями, хотя и понимал, что пошли они по этому пути просто не имея сил к дальнейшему сопротивлению.

Но иногда в статьях, подписанных власовцами, попадалось кое-что внушавшее мне смутное чувство неуверенности в моем приговоре.

В привычном для меня упорядоченном мире люди, ненавидящие советскую власть, попадали автоматически в категорию врагов народа. Я был совершенно уверен, что эгоистические и антинародные стремления этих людей отделяли их от миллионов советских граждан барьером взаимной ненависти.

Здесь же, в статьях, русские люди, выросшие в одной стране со мной, рассказывали о стройке рабоче-крестьянского государства, как об этапах подавления народной воли путем обмана и террора. Конечно, утверждение, что интересы советской власти и русского народа противоположны, звучало для меня клеветой, но я не мог отделаться от ощущения, что авторы статей любили оставленную ими Родину не меньше меня. Это чувство витало между строчками, диктовало многие фразы, не укладывавшиеся в стандарты немецкой пропаганды и подсказывало мне, что трагедия власовцев была гораздо сложнее предательства во имя сохранения собственной жизни.

Однако все это были только статьи, слова, безличные и написанные людьми с немецкой стороны. Руль моей философии без труда повернулся в нужном направлении. Я сказал себе, что находясь в фашистских руках нет, очевидно, другого способа выжить, как ругать советскую власть всеми способами. А народ — народ по всей видимости был на стороне советской власти и был готов защищать ее до последней капли крови. Так мне казалось.

Тем временем школа войны продолжала давать мне уроки.

Это были уже не статьи и не пропаганда врага, а встречи с живыми людьми, находившимися на советской стороне, воевавшими против фашистов, но образ которых не укладывался в мои привычные категории.

В партизанских отрядах под Минском я услышал о деревнях, где немецкую армию встречали с хлебом-солью и цветами. Когда настоящее лицо фашистов стало явным, многие жители таких деревень ушли в лес партизанить.

Мне показывали этих людей, которые когда-то приветствовали немцев и я знал, что они не были ни кулаками, ни агентами врага. Начальник контрразведки им не доверял, но рядовые партизаны, за исключением редкого подтрунивания, относились к ним, как к равным. Воевали эти «подозрительные» не хуже других. Мне не удалось поговорить с ними. Контрразведчик заявил, что «нечего им голову мутить. Пусть пока воюют».

Зато мне удалось поговорить с крестьянином с хутора, когда-то бывшего пограничным между Польшей и Советским Союзом. Мы зашли в эту избу потому, что узнали, что хозяин ее был всю жизнь бедняком и партизанам помогал охотно. Рассказав ему последние новости с фронта, я начал было расспрашивать о том счастливом времени, когда в его деревню пришла советская власть. Он отвечал неохотно и путанно, потом вдруг замялся на секунду и спросил решительно:

— А что, неужели когда наши вернутся, опять колхозы будут?

Я не ожидал от него ни такого вопроса, ни откровенной, искренней тревоги в голосе. Мои спутники не казались удивленными. Многие из них были партизанами из Восточной Белоруссии и тоже крестьянами. Один, помоложе, кашлянул значительно и пробормотал:

— А кто его знает… Нас не спросят…

У меня осталось ощущение, что если бы меня и остальных «москвичей» в комнате не было, обмен мнениями зашел бы значительно дальше.

Вечером, на остановке в лесу перед форсированием шоссе, я присмотрелся повнимательнее к бойцам, собравшимся у костра. Мне все еще верилось, что нас, разведчиков, прилетевших из Москвы, и местных партизан связывает боевая дружба людей, воюющих за одно и то же. Но когда я завел разговор о встрече со «странным поляком» свободной беседы не получилось. Я не мог отделаться от чувства, что симпатии моих партизанских товарищей были на стороне озабоченного крестьянина из пограничной деревушки.

— Ну, что ж… Ясно, человек волнуется… — сказал один из них негромко.

А другой добавил, откуда-то из темного угла.





— А что? Зря воюем, что ли? По-старому, вроде, не должно больше быть. Времена теперь не те…

Дело не пошло дальше отрывочных фраз, процеженных сквозь зубы, полунамеков, брошенных безличным голосом, туманных комментариев, сказанных с оглядкой.

Моя интуиция подсказывала вывод, который эти люди не решались произнести вслух. Фанатическими защитниками советской власти они не были. Более того, у них явно имелись какие-то счеты с властью и тайная надежда, что «по-старому больше не будет».

А ведь этих людей нельзя было назвать врагами народа. Они были самим народом, плотью от плоти его.

Я подумал в тот момент, что будь я на фронте, где-нибудь в землянке, обычным солдатом среди обычных солдат, разговор был бы иным: прямым и беспощадным. Странно, откуда явилась такая мысль, но она пришла.

Здесь же, в тылу врага, будучи разведчиком из Москвы, я не только не мог ожидать откровенности от бойцов, но и далее со своими близкими друзьями не решался поговорить о таких вещах по-душам.

Но все равно — во впечатлениях недостатка не было.

Мелочь за мелочью, встреча за встречей все больше и больше знакомили меня с действительными настроениями народа.

Особенно запомнился мне эпизод с проводником в районе «белых пятен» партизанского движения.

Мы понимали уже, что местное население этих районов поддерживать советскую власть не собирается. Но мы еще не знали границ их решимости.

Предстояло перейти крупную железнодорожную магистраль. Она сильно охранялась. В одной из хат на окраине деревни, соседней с «железкой», мы попросили хозяина провести нас в обход железнодорожных разъездов. Он отказался, сказав, что плохо знает дорогу.

Командир нашего отряда оглядел внимательно избу.

За холщевой занавеской жена хозяина укачивала ребенка. С печки свешивались две детские головы, с любопытством рассматривавших нас.

Командир хлопнул ладонью по столу.

— Поведешь! У нас выхода нет. Ходить по хатам мы не можем. А выведешь не туда, куда надо — погибнешь вместе с нами. Или сами расстреляем.

Крестьянин молча снял шапку с гвоздя и повел нас болотными тропами. По пути ему еще раз напомнили шопотом, что если предаст — расстреляем. Он кивнул головой и ничего не ответил.

К рассвету проводник вывел нас к железной дороге. До насыпи было метров пятьдесят вырубленного леса. Когда мы дошли до середины вырубки, раздалась пулеметная дробь. Прямо перед нами был разъезд и вокруг него огневые точки немцев.

Проводник стоял, сжав в руках шапку и смотрел, не мигая, на нашего командира.

— Ты что наделал, сволочь!? — закричал тот.

— Советским помогать не буду, — тихо ответил крестьянин.

Снова прострочил пулемет. Мы лежали между пней и коряг, заняв оборону. Только проводник стоял во весь рост с непокрытой головой и ждал.