Страница 9 из 41
Наутро Пеньями брюзжал, но был так слаб, что просто не мог сколько-нибудь серьезно безобразничать, и лишь вяло переругивался со старухой нищенкой. Та не давала себя в обиду, ухаживала за своими малютками и почти силой добыла для них молока из скудных домашних припасов. Она осталась и на следующую ночь, усердно уминала мякинный хлеб, не забывая при этом нахваливать его, с большой осведомленностью говорила о нынешнем положении дел, о строительстве железной дороги, начатом где-то под Рихимяки, сыпала названиями мест, где есть приюты для нищих, давала советы, как лучше печь хлеб, да и вообще показывала себя во всех отношениях сведущим человеком. Какой-то необычный, сырой дух нищеты исходил от нее и перебивал запах табака и земли, устоявшийся в доме Никкиля. На утро Стефанова дня она отправилась дальше на Тампере, со всем своим тряпьем и детьми.
Так начался заключительный этап в судьбе дома Никкиля. Нищие теперь то и дело захаживали на хутор, и их больше никто не гнал. Стоило только им увидеть, что хозяевам самим почти нечего есть, как они поступали точно так же, как та рождественская старуха: прекращали свои тщетные мольбы и располагались в избе, как у себя дома, на день или на ночь, а потом уходили. Кое у кого из нищих был кофе, и они варили и пили его. Пеньями душила злоба, но теперь и ему приходилось пить свою чашу.
Годами складывавшиеся в семье отношения ослаблялись, словно растворяясь в запахе нищеты, который устойчиво держался в доме. Теперь Юсси во множестве видел своих сверстников; смутное ощущение иного, огромного мира, иной жизни зарождалось в душе мальчика, странный запах томил и словно звал за собой. Юсси мог сколько угодно бегать по двору и по дому, никто за ним не следил. На его глазах умирали люди. И вскоре его потянуло присоединиться к какой-нибудь кучке бродяг. Он будто чувствовал, что ему предстоит уйти отсюда — но когда?..
Старый Пеньями переживал мучительные дни. Водка, полученная в рождество от папаши Оллила, кончилась, но у него не хватало духу пойти к нему еще раз. Почему? Этого он не знал. После рождества Пеньями испытывал необычайный упадок физических сил, и, должно быть, поэтому его начали мучить разные неприятные мысли, в особенности когда он оставался один. Порою, в минуты полной тишины, ему казалось, будто он слышит голос какого-то невидимого священника, читающего строгую проповедь. Священник начинал с далеких дней его молодости, приводил на память то один, то другой случай из той долгой поры его жизни, когда он хозяйствовал на хуторе, и под конец принимался описывать его житье-бытье в последние, отмеченные бедностью, годы. Он мягко понижал голос и говорил о чем-то таком, чего Пеньями не понимал. Что-то недосказывалось, что-то не называлось своим именем, но при всем том Пеньями властно овладевало сознание, что ради этого недосказанного и читает ему проповедь невидимый священник: он должен умереть, ему больше не жить в изменчивом потоке времени, потому что сам он уже утратил способность изменяться. Куда он попадет: в преисподнюю, в ад? Он не думал об этом, но что до царства небесного, то оно всегда представлялось ему чем-то приторным и противным. Если мысль о нем и приходила порою в голову, ему сразу начинало казаться, будто он, тяжелобольной, лежит в постели и слезливым бабьим голосом кается в грехах, — отвратительнейшее положение, в каком только может очутиться взрослый мужчина, пропахший водкой и табаком.
Что касается религии, то Пеньями ходил в церковь, как все, и, будучи в хорошем расположении духа, был не прочь позубоскалить над духовенством, как и над всем прочим. Если поп говорил дело, его можно было послушать. Ну, а ко всем этим басням о вечном блаженстве он относился как к детям: их приходилось терпеть, как бы противны они ни были.
Но теперь невидимый священник читает Пеньями свою проповедь и требует, чтобы он стал кроток, как дитя. Он умрет, у него долги, он потерял всю свою былую силу — вот и сейчас там, на скамье у печки, храпит нищий. Скоро к нему на двор явится ленсман,[7] он это знает. Если б настоящий мужчина увидел, что творится в его душе, он взял бы его за шиворот да тряхнул хорошенько, как паршивого щенка! Мыслимое ли дело, чтобы папаша Оллила, бородач Оллила, очутился когда-нибудь в таком положении? Он знай басит свое протяжным кокемякинским говором…
От этих мыслей бросает в озноб, лицо заливает липкий пот. Пеньями делается жутко, губы и руки его трясутся, еще немного — и ему станет дурно. Мозг работает не соображая. Он машинально хватает из шкафа пустой жбан, сует за пазуху владенную на хутор и, весь дрожа, бросается из дому.
Юсси видит, как бежит отец, и чувствует: сейчас что-то должно произойти. Он заранее готовит себя к неожиданному. Напряженно глядит он на нищего, который храпит на скамье, потом переводит взгляд на дорогу — не видать ли там новых нищих. И точно, вот они тут как тут…
Ну вот и Пеньями опять тут как тут, под мышками у него жбан и пять ковриг хорошего, настоящего хлеба. Такого хлеба — теплого, свежевыпеченного — ему еще ни разу не давали на Оллиле, но нынче папаша расщедрился. Багровое лицо Пеньями снова показывается в растворе двери, и только что пришедшие нищие так и влипают взглядами в хлеб, очевидно полагая, что его принесли для них. Но Пеньями проносит хлеб и жбан к своему шкафу. Это — драгоценность, хоть и досталась она на сей раз удивительно дешево: хлеба он не просил. Зато владенная осталась у Оллила. У Пеньями так легко на душе, точно он гору сбросил с плеч. Озноб сменился жаром. Теперь самый раз в постель.
— Не худо бы и на чужую бедность подать, коли сам с прибытком, — говорит побродяжка, пришедший еще вчера, и тут только Пеньями замечает набившихся в избу нищих.
— Вот я вам покажу бедность…
Пеньями поднимается, шатаясь, и хватает первое, что подвертывается под руку. Лихорадка, алкоголь и облегчение, которое принес последний, всеразрешающий шаг, подхлестнули в нем старое, искони сущее. Сердце сладко томит: есть водка, можно вымести всех из избы и завалиться спать. Дом и земля, все, чем держится жизнь, — тьфу! Пропади все пропадом! Среди нищих он замечает Юсси, и в голове его проносится воспоминание о тех годах жизни, что он прожил с Майей, — бесконечные, тягостные, мучительно тошнотворные годы…
В этот момент у крыльца взгремели бубенцы и показались боковина саней, медвежья полсть и полный, темнолицый человек. Это ленсман. Нищие вздрагивают, Пеньями забывает, что он хотел сделать, и застывает на месте с коловоротом в руке, который он схватил вгорячах.
Ленсману и без слов ясно, что тут происходит. Он живо выставляет нищих за дверь. После них остается лишь напряженная тишина да привычный запах. У Пеньями звенит в ушах. Быстро нарастает ощущение какой-то странной свободы: ленсман уже прибыл. Пеньями охватывает усталость; на душе у него почти праздник. И усиливающаяся лихорадка, и появление темнолицего ленсмана — все это приходится одно к одному. Это развязка. Зима уже выдохлась, вечернее солнце пригревает синеющие сугробы, в которых играют краски близкой весны. И ни одного нищего больше не видно…
Пеньями едва вязал языком: «Да, конечно… это так… не позднее, чем через две недели… постараюсь… Я тут малость приболел…» Насилу уговорил ленсмана выпить рюмку водки. «У жены, должно быть, и кофе найдется…» — «Нет, не надо, мне некогда». Скрип полозьев, звон бубенцов…
Пеньями остался один в ватной тишине родного дома. Теперь он действительно был один. Нервная встряска подарила ему переживание, первое и последнее в своем роде за всю его долгую жизнь. Он уже ни к кому и ни к чему не испытывал злобы. Его косматый, побуревший от табака подбородок трясся… Пеньями, это последнее звено бесконечной, идущей через столетия цепи крестьян, плакал. Возвращаясь сегодня с Оллилы, в последний раз проходил он по земле Харьякангас.
Скончался он той же ночью. Последние его слова были: «Я умираю не как какой-нибудь паршивый мужичонка». Он сказал это мягко, почти блаженно, и уже явно в бреду, потому что это были последние слова покойного хозяина хутора Прикола, которые он часто повторял и раньше, когда напивался пьяным.
7
Ленсман — начальник местной полиции, то же, что становой пристав в дореволюционной России.