Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 15



Так и решили. Вскоре от Тарковских были присланы экипажи, и вместе с большим эскизом «Русалок» мы перебрались в Каченовку и оставались в этой необычайной усадьбе с ампирным домом всё лето. Тарновские оказались совсем исключительно милыми людьми, особенно Софья Васильевна, жена порывистого помещика с малороссийскими усами, мать Васюка, старшего сына, и Сони, моей ровесницы. В Каченовке жили и сестры хозяйки: Юлия и Александра Васильевны. Первая была вдовой генерала Швебс; вторую, Корбут по мужу, все звали Крошкой. Доживала свой век в одном из флигелей и старенькая бабушка, мать Василия Васильевича.

С первого знакомства Тарковские полюбили и отца моего и мать, и меня в придачу. Вернулись мы в Петербург лишь поздней осенью и перебрались опять на новую квартиру, в дом гр. Менгдена на Дворцовой набережной. Там 1-го ноября того же года родилась моя сестра Елена. С тех пор, с редкими перерывами (когда обстоятельства не позволяли из-за работы отца или отъездов наших заграницу), лето за летом гостили мы в Каченовке. Я помню себя в рамках этого чудесного, сказочно-барского поместья с трехлетнего возраста, вплоть до 1888 года, когда тяжелый недуг матери вынудил нас, прокружив по заграничным курортам, прочно осесть, еще до разрыва с Константином Егоровичем, на лазурном берегу, в Ницце.

Впечатления мои о Каченовке сливаются в одно какое-то призрачно-волшебное чередование — знойных малороссийских полдней, прохладных утр, ярких закатов и лунных ночей, пропитанных теплым запахом черноземной пыли. Вспоминаются скитания no-грибы в роще «Березине» или просто, от нечего делать, по грандиозному парку с липовыми и кленовыми аллеями, с мостиками над искусственными прудами и беседками (одна из них называлась беседкой Глинки, композитор в ней писал «Руслана»); поездки в линейках и шарабанах на сахарный завод Тарновских или на молотьбу в пшеничные поля дубовыми и березовыми лесами; пикники на лесных полянках; церковные службы в высокой шатровой церкви, куда помещикам не приличествовало ходить пешком, хотя стояла она от дома в каких-нибудь двухстах шагах: полагалось ездить к обедне в экипажах, запряженных цугом; длительные чаепития на террасе среди благоухающих цветочных клумб; шумные завтраки и обеды (дети за отдельным столом, «жабокриковка» — величал нас Василий Васильевич) в длинной столовой, где стол накрывали обычно человек на двадцать пять, и за каждым из сидевших ближе к хозяевам стоял лакей-казачок (синий кафтан и пунцовый кушак); оживленные вечера, на которых отовсюду съезжавшиеся соседи то быстро кружились под рояль в вальсе à deux temps, то носились галопом, то выделывали фигуры котильона и, в мазурке, кавалеры лихо отщелкивали замысловатые антраша. Иногда гремел на хорах полковой оркестр стоявших в Прилуках киевских гусар.

Говоря об отце, мне еще придется возвращаться к Каченовке, куда по своему обычаю он приезжал ненадолго (редко засиживался больше двух-трех недель) и откуда уезжал по делам, чаще всего в Париж. В Каченовке работалось ему легко и радостно. В первые же наши приезды были написаны портреты Василия Васильевича в австрийской куртке и в традиционном «кабиняке», Софьи Васильевны, уже тридцатишестилетней болезненно-тучной женщины, красавца Васюка и задумчивой Сони и бабушки (с дряхлым лакеем, из бывших крепостных, подающим ей утренний кофе), — к ней по утрам ходил я с сестрой на поклон в ее аппартаменты, где пахло сушеными яблоками и жженым можевелом от комаров (они водились всюду в изобилии). Отец писал и заезжих гостей, и типичных солдат-гусар, сопровождавших господ офицеров, и местных крестьян: миловидных малороссиянок в узорных панёвах и бусах, стариков-сторожей, ходивших ночью вокруг дома с колотушкой и поминавших со вздохом недавно дарованную царем «волю», и цыган, располагавшихся табором на пустыре около парка.

А сколько пейзажей! Каждое утро уходил отец в парк и маслом или акварелью писал какой-нибудь уголок его: каштановую аллею, где я, сестра Елена, Соня и младший ее брат Петя копались в песке под присмотром старой гувернантки Тарковских madame Léger в неизменном чепце с лиловым бантом; лужок, благоухающий клевером, с носящимися над ним пчелами и стрекозами; папоротниковые заросли поодаль у торфяного болота, кукурузные огороды, высокие мальвы вдоль плетней и обросшие плющем и диким виноградом развалины парка — не то остатки запорожской крепости, не то декоративные руины, сооруженные еще при графе Румянцеве, некогда владевшем Каченовкой.

Ряд картин возник из этих этюдов: «Бабушкины сказки», «Цыганский табор» (превосходны этюды к нему: старуха-цыганка и плясунья-девочка), наконец «Гаданье». Для последней, уже «боярской», небольшой картины и я позировал, наряженный в русскую шелковую рубаху и сафьянные сапожки. Этот маскарад мне нравился, одевали меня до пяти лет девочкой, а я только и мечтал о том, когда надену штаны. Полудевочкой с золотистыми локонами изображен я и на солнечном холсте (высокого формата) «Маленький садовник», где среди цветников Каченовки я стою с граблями на плече, а сестра Елена сидит у моих ног, держа в руках виноградную гроздь.

Портреты Александра II



Началось мое участие во всевозможных картинах отца. Это я — «Маленький антиквар» за чисткой шпаги, написанный в следующую зиму, я же — боярский сынок на «Боярском пиру», а годом позже я старательно позировал для знаменитого «Семейного портрета» с матерью и сестрой. Но еще раньше написан «Маленький вор» (приобретен Л. Г. Кузнецовым), — здесь, трехлетним малышом в одной рубашонке, взгромоздясь на кресло, я тянусь к хрустальной вазе с пышными фруктами, а рядом огромный рыжий сенбернар выжидательно насторожился, протягивая к вазе лапу. Этот сенбернар не был наш пес, его привозили на сеансы от В. Ф. Голубева, отца Вити Голубева, моего ровесника и приятеля с тех пор, как я себя помню (он стал ученым археологом и умер, в годы последней войны, в Сайгоне).

Зато верным детским другом нашим много лет оставался сеттер-гордон, черный с желтыми подпалинами, породистый и смышленый, подарок отцу Александра II. У государя был такой же пес, но постарше — Милорд, отец нашего гордона. Так назвали и мы своего сеттера, только произносили Милор, по-французски. С Милордом у ног написан Константином Егоровичем государь в Ливадии. Портрет поколенный в гусарской форме.

Александр II любил живопись Константина Маковского. «Русалками», что появились на «Передвижной», он с места увлекся, и этот третий большой холст был тоже приобретен для Эрмитажа, — об удаче первый радостно сообщил нам Д. В. Григорович, свой человек «в сферах».

Отец много раз писал государя — начиная с 1862 года, когда, будучи еще учеником Академии (по заказу П. М. Толстого для русского посольства в Лондоне), отлично справился с портретом Александра II (государь дал ему один сеанс). В следующий раз, для портрета, занявшего почетное место в Московской канцелярии (1868), государь позировал три раза и остался очень доволен сходством. Последний ливадийский портрет, законченный уже в Петербурге, отец повторял с вариантами неоднократно в течение ближайших лет: для императрицы Марии Феодоровны (в малом формате), для вел. кн. Марии Павловны, для принца Уэльского, для графа А. В. Адлерберга, и для императора Вильгельма I.

В Ливадию Александр II пригласил Константина Егоровича летом 1880 года — писать его, светл. кн. Юрьевскую и детей от нее: Георгия (Гогу), Ольгу и Катю. Пришлось, вместо Каченовки, ехать в Крым, пробыв сначала в Кунцеве, около Москвы, на даче в имении Солдатенковых. В Крыму удалось нанять кореизскую усадьбу Гончаровых. Начались поездки отца в Ливадию. А кругом — всё аристократические гнезда: гр. Адлербергов, кн. Юсуповой, Столыпиных и др. У гр. Адлербергов часто устраивались музыкальные вечера, отец не раз пел на них.

В течение двух месяцев почти ежедневно за ним присылалась из Ливадии коляска. Четко вспоминаю придворный выезд — английская упряжка, тонконогие вороные в шорах, кучер и выездной в красных ливреях и в треуголках (у кучера надета «полем», концами в стороны). Смутно мерещится мне встреча с государем в одну из наших прогулок по ялтинскому шоссе: он гарцевал верхом рядом с викторией, в которой сидела кн. Юрьевская.