Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 55

— Чёрт возьми! — воскликнул Жак. — Нельзя предусмотреть всего, дорогой мой! Одни только неделикатные донжуаны думают о приданом, похищая красавицу… Но ты не беспокойся: мы оденем тебя с ног до головы… Так же, как тогда, когда ты приехал в Париж.

Он говорил это, чтобы доставить мне удовольствие, но он чувствовал так же, как и я, что это было далеко не то.

— А теперь, Даниэль, — продолжал добрый Жак, видя, что я опять задумался, — не будем вспоминать о прошлом. Перед нами открывается новая жизнь, — войдем в нее без угрызений совести, без сомнений и постараемся только, чтобы она не сыграла с нами таких же шуток, как прежняя… Я не спрашиваю тебя, братишка, что ты намерен делать дальше, но если ты думаешь начать какую-нибудь новую поэму, то мне кажется, что здесь тебе будет удобно работать. Комната спокойная, в саду поют птицы. Ты можешь придвинуть столик, за которым будешь сочинять рифмы, к окну…

Я живо прервал его:

— Нет, Жак, больше не надо ни поэм, ни рифм! Все эти фантазии обходятся слишком дорого тебе. Я хочу сейчас делать то, что делаешь ты, — работать, зарабатывать свой хлеб и всеми силами помогать тебе восстановить домашний очаг.

На что Жак, спокойный и улыбающийся, ответил:

— Все это прекрасные планы, господин голубой мотылек, но это совсем не то, что от вас требуется. Дело не в том, чтобы вы зарабатывали свой хлеб, и если бы только вы обещали… Но довольно! Мы поговорим об этом после, а теперь идем покупать костюм.

Чтобы идти в магазин, я должен был облечься в сюртук Жака, который доходил мне чуть не до пят и придавал вид странствующего пьемонтского музыканта; недоставало только арфы. Если бы мне пришлось несколько месяцев назад показаться в таком виде на улице, я умер бы от стыда, но теперь более тяжелый стыд удручал меня, и женщины могли при встрече со мной смеяться сколько им было угодно… Это было не то что во времена моих калош… Нет, совсем не то!..

— Теперь, когда у тебя приличный вид, — сказал Жак, выйдя из лавки старьевщика, — я провожу тебя в гостиницу Пилуа, а сам отправлюсь к тому торговцу железом, у которого я вел перед отъездом приходо-расходные книги, и узнаю, нет ли у него какой-нибудь работы для меня. Деньги Пьерота не вечны. Нужно подумать о нашем пропитании.

Мне хотелось сказать ему: «Ну, так отправляйся к своему торговцу железом, Жак! Я и один найду дорогу домой». Но я понимал, что он провожает меня для того, Чтобы быть уверенным, что я не вернусь в Монпарнас. Ах, если б он мог читать в моей душе!

…Чтобы успокоить его, я позволил ему проводить себя до гостиницы, но как только он удалился, я опять поспешил на улицу: у меня тоже были дела!..

Я вернулся поздно. В полумраке сада нетерпеливо шагала какая-то большая черная тень. Это был Жак.

— Ты хорошо сделал, что пришел, — сказал он мне, дрожа от холода. — Я собирался уже ехать в Монпарнас…

Я рассердился.





— Ты слишком уж не доверяешь мне, Жак, это не великодушно… Неужели так будет всегда? Неужели ты никогда не вернешь мне своего доверия? Клянусь тебе всем, что у меня есть дорогого на свете, что я был не там, где ты думаешь, что эта женщина умерла для меня, что я ее больше никогда не увижу, что я всецело принадлежу тебе и что все это ужасное прошлое, из которого вырвала меня твоя любовь, оставила во мне только угрызение совести и ни малейшего сожаления… Что мне еще сказать, чтобы убедить, тебя?.. Ты нехороший! Вели б ты мог заглянуть в мою душу, ты увидел бы, что я не лгу.

Я забыл, что он ответил мне; помню только, что он грустно покачал головой, точно желая сказать: «Увы! Мне хотелось бы тебе верить…» А между тем я говорил тогда совершенно искренно. Конечно, один, без его помощи я никогда не нашел бы в себе достаточно мужества, чтобы порвать с этой женщиной, но теперь, когда цепь была уже разорвана, я испытывал невыразимое облегчение. Я походил на человека, который пытается отравить себя угаром и начинает раскаиваться в этом в самую последнюю минуту, когда уже поздно, когда он уже задыхается и не может двинуться! Но вдруг приходят соседи, вышибают двери, живительный воздух врывается в комнату, и бедный самоубийца с наслаждением вдыхает его, радуясь жизни и обещая никогда больше этого не делать… Подобно ему, я тоже после пятимесячной нравственной асфиксии[62] жадно вбирал в себе чистый, здоровый воздух честной жизни, наполнял им свои легкие и, клянусь, не имел никакого желания начинать все это сызнова. Но Жак не хотел этому верить, и никакие клятвы в мире не могли убедить его в моей искренности… Бедняга! Я давал ему столько поводов сомневаться во мне!..

Мы провели этот первый вечер дома, сидя у пылавшего камина, как зимой: комната наша была сырая, и вечерний туман, проникая из сада, пробирал нас до мозга костей. К тому же, как вы знаете, когда на душе тоскливо, огонь камина вас как будто веселит.

Жак работал, погрузившись в цифры. В его отсутствие торговец железом вздумал сам вести свои книги, и в результате получился такой хаос, такая путаница в приходе и расходе, что нужен был по меньшей мере месяц усиленной работы, чтобы привести все в порядок. Вы, конечно, понимаете, что я искренно желал бы помочь Маме Жаку в этом деле, но голубые мотыльки ничего не смыслят в арифметике, и после целого часа, проведенного над толстыми коммерческими книгами с красными линейками и странными иероглифами, я принужден был отказаться от этого.

Но Жак прекрасно справлялся с этой сухой работой. Склонив голову над книгами, он углубился в цифры и их длинные колонны его нимало не пугали. Время от времени он отрывался от работы и, повернувшись ко мне, спрашивал, несколько встревоженный моей задумчивостью и долгим молчанием:

— Ведь здесь хорошо, правда? Ты не скучаешь?

Я не скучал, но мне было тяжело видеть, что ему приходится столько трудиться, и я с горечью думал: «Для чего я живу на свете?.. Я не умею ничего делать, не плачу трудом за свое место под солнцем. Я годен только на то, чтобы всех мучить и заставлять плакать глаза, которые, любят меня». Я думал при этом о Чёрных глазах и с грустью смотрел на маленький ящичек с позолотой, поставленный Жаком — может быть, с умыслом — на плоскую коронку бронзовых часов. Как много воспоминаний будил во мне этот ящичек! Каким красноречивым укором звучали его слова с высоты бронзового пьедестала! «Чёрные глаза отдали тебе свое сердце, а что ты с ним сделал? — говорил он мне… — Ты отдал его на съедение диким зверям… Его съела Белая кукушка».

И, храня в глубине души искру надежды, я старался оживить, согреть своим дыханием былое счастье, убитое моей собственной рукой. Я думал: «Может быть, еще не поздно… Может быть, если Чёрные глаза увидят меня на коленях, они простят меня…» Но этот проклятый маленький ящик был неумолим и все повторял: «Да, его съела Белая кукушка… Его съела Белая кукушка!»

…Этот долгий печальный вечер, проведенный в работе и грезах перед пылающим камином, дает ясное представление о характере предстоявшей нам новой жизни. Все последующие дни походили на этот вечер. Само собой разумеется, что Жак не предавался мечтам. Он сидел с десяти часов утра, погруженный по горло в свои цифры, в то время как я помешивал угли в камине и говорил этому маленькому ящичку с позолотой: «Побеседуем немножко о Чёрных глазах! Хочешь?..» — Говорить о ней с Жаком не было никакой возможности. По той или другой причине он избегал всякого разговора на эту тему. И точно так же ни слова о Пьероте. Ничего!.. Но я отводил душу в бесконечных беседах с маленьким ящичком над часами…

Днем, когда я видел Маму Жака, погруженного в коммерческие книги, я неслышными шагами пробирался к двери и незаметно исчезал, проговорив только: «Я скоро вернусь, Жак!» Он никогда не опрашивал меня, куда я иду, но по его несчастному виду, по его голосу, в котором звучало беспокойство, когда он спрашивал: «Ты уходишь?..» — я понимал, что большого доверия он ко мне не чувствовал. Его постоянно преследовала мысль об этой женщине. Он думал: «Если он с ней снова увидится — все пропало».

62

Асфиксия — удушье, остановка дыхания вследствие нехватки кислорода.