Страница 33 из 43
Перед утром Епиха влез в блиндаж Фирсова и, боясь потревожить своего командира, тихо улегся рядом.
Первым проснулся Андрей и, поглядев на безмятежно храпевшего Батурина, улыбнулся: «Спит после гостебы».
Братание началось и в других ротах. Фон Дитрих был взбешен. Прочитав строгую нотацию Омарбекову, он вызвал к себе Фирсова.
— Приказываю прекратить братание с неприятельскими солдатами. Открывать по ним огонь, не жалея патронов. Вы меня поняли, господин подпоручик? — спросил он.
— Да, понял. Но это невозможно, — ответил он невозмутимо.
— Почему? — сдерживая себя, спросил полковник.
— Братание солдат принимает массовый характер и идет по всему фронту. Вы, очевидно, об этом знаете, — сказал раздельно Фирсов.
При последних словах Березницкий и другие офицеры, находившиеся в халупе, насторожились.
— Не рассуждать! — фон Дитрих стукнул кулаком по столу.
— Прошу не стучать. Я вам не денщик, — круто повернувшись, Андрей вышел из штаба полка.
Напряжение в стране нарастало. В крупных городах России начались забастовки. На фронте отдельные части отказывались итти в наступление, и фон Дитрих, зная, что снятие Фирсова, за которого стояли солдаты, в данной обстановке невозможно, ограничился строгим выговором.
Андрей вернулся в блиндаж.
Епиха разжигал железную печурку, дрова были сырые, горели плохо, и он ворчал:
— Надоело вшей кормить в окопах. Скоро ли все это кончится?
— Скоро, Батурин, скоро, — отозвался из угла сидевший на корточках солдат. Фирсов узнал Федора Осколкова.
— Скоро конец войне, — повторил Осколков и, повернув лицо к Андрею, спросил: — Ребят вызывать в блиндаж?
— Нет, сегодня не нужно, пускай отдыхают, — ответил тот. За последние дни вокруг Андрея стали группироваться революционно настроенные солдаты. Беседы с ними обычно проводил Фирсов. Иногда выступал и Осколков. Андрей был рад, что в полку было положено начало крепкому ядру большевистской организации. Мысль, что он не одинок в своей борьбе, укрепляла в нем веру в светлое будущее.
Глава 31
В первых числах марта 1917 года над Марамышем пронеслась весть о свержении самодержавия. К Никите Захаровичу примчался с заимки перепуганный Толстопятов.
Наспех привязав взмыленного жеребца, он быстро поднялся наверх к хозяину.
— Осиротели, — овечьи глаза Дорофея были влажны. Вынув из кармана клетчатый платок, он оглушительно высморкался и, сложив руки на животе, с надеждой посмотрел на Фирсова. — Как таперича быть?
Никита по привычке забегал по комнате, полы его частобора развевались. В эту минуту он был похож на старую хищную птицу, мечущуюся в клетке.
— Худо, Дорофей Павлович, худо. Сам не знаю, что делать. — Круто остановившись перед гостем, Фирсов продолжал: — Остается, пожалуй, одно — надеяться на бога и добрых людей, — и, помолчав, добавил: — На днях говорил мне один человек, что господин Родзянко в руки власть взял. Сказывают, из наших. — Никита понизил голос до шопота. — Еще слышал: появился какой-то Керенский из присяжных. Может, наладится с властью-то.
— Дай, господь, — облегченно вздохнул Дорофей, — а я, признаться, оробел. Сам посуди, — как бы оправдывая себя, заговорил он: — пришли позавчера ко мне на двор эти самые голоштанники из переселенцев, давай поносить разными словами, дашкинова парнишку припомнили, что свинья съела. «Конец, говорят, тебе будет скоро, толстопузый». Я, значит, не утерпел. Сгреб централку — и на них. Всех, говорю, перестреляю. Пристав спасибо скажет. А они, слышь, сгрудились да к крыльцу. «Твоего пристава вместе со стражниками в прорубь пора, — кричат. — И тебя заодно». На ступеньки уже поднялись. Што делать? Кругом степь, людей добрых нет. Я, значит, в избу, дверь на крючок. Покричали, покричали, да и разошлись. Старуху мою насмерть перепугали, а Феоньюшка, дочка моя слабоумная, в голбец залезла, так и втапор выманить не мог.
— Смириться надо, — ответил Никита — на первых порах поблажку дать: скажем, насчет хлеба. В долг отпусти. А придет время, — глаза Никиты расширились, — так давнем, что кровь брызнет. — Фирсов развел узловатые пальцы рук и, сжав их в кулаки, приблизился к Дорофею.
— Земли надо? Дадим, не поскупимся — по три аршина на каждого, — прошептал он зловеще.
Никита прошелся по комнате и, взглянув на киот, перекрестился.
— Страдал господь, когда шел на Голгофу. Так, должно, и нам придется. Как у тебя с хлебом? — неожиданно спросил он Дорофея.
— Тысяч шесть наскребется, — притворно вздохнул Толстопятов.
— Вот что, Дорофей Павлович, держать его там опасно. Того и гляди разнесут амбары. Продай лучше мне.
— Можно, пожалуй, — после некоторого раздумья согласился тот. — Как думаешь рассчитываться? — спросил он осторожно Никиту.
— Не сумлевайся. Миропомазанник ушел, да деньги-то остались.
— И то правда, — согласился Толстопятов.
Заключив сделку с Фирсовым, довольный Дорофей рано утром выехал из города. В полдень, проезжая казахское стойбище, он неожиданно встретил Бекмурзу. Яманбаев ехал торопливо, подгоняя серого иноходца. Увидев Дорофея, он круто осадил коня и закивал головой:
— Селям.
— Здорово, Бекмурза. — Толстопятов придержал лошадь. — Далеко бог несет?
— Марамыш, Сережка едем, толковать мало-мало надо.
— А што за притча?
— Сарь-та Миколай свой юрта бросал, как тапирь быть? — Бекмурза поскреб под малахаем.
— А тебе не все ли равно? Николай-то ведь русский царь, а не киргизский, — ухмыльнулся Дорофей.
— Вот чудной-та. Сарь-та каталажка имел, казак имел. Джатак мой лошадь ташшил, стражник мало-мало нагайкой его стегал. А тапирь как?
— И теперь дуй этих нищих в хвост и в гриву, — Дорофей погладил бороду и, свесив ноги из кошевки, продолжал: — Царя нет, да порядки прежние остались.
— Вот эта латна.
Друзья расстались.
Отречение царя Никодим встретил без радости.
— Осталась земля русская без хозяина, церковь православная без опоры, — жаловался он Сергею.
Молодой Фирсов был ко всему равнодушен.
— Провались все в тартарары, — махнул он рукой.
— Как это понять? — Никодим внимательно посмотрел на молодого хозяина.
— Очень просто, — ответил тот. — Политика мне не нужна. Лишь бы дело не страдало, а на остальное наплевать.
В начале апреля 1917 года Елизар Батурин нанялся везти до железнодорожной станции одного из приказчиков купца Кочеткова. Приехали они под вечер. Поезда еще не было, и Елизар завернул на постоялый двор. Его пассажир остался на станции. Батурин привязал свою пару лошадей к столбу и вошел в избу.
Народу там было много. На лавках сидели несколько мешочников и женщина с грудным ребенком. Все они слушали солдата без ноги.
— Царь Николай хотел было отдать свой престол брату Михаилу, а того, слышь ты, припугнули, и он отказался. Теперь правит там временное правительство из помещиков и капиталистов.
— Значит, те же штаны, только назад пуговицей, — отозвался с печи какой-то мужик.
— Теперь что получается. Временное правительство — раз, земские управы да Советы, где засели царские прихлебатели — кадеты да меньшевики, — два, — солдат пригнул два пальца, — а нашему брату вот такой подарочек. — Инвалид просунул между двумя пальцами третий и показал кукиш.
Елизар одобрительно кивнул головой и, усмехнувшись, вышел во двор распрягать коней.
Солдат оказался из соседней с Марамышем деревни, и Батурин под вечер выехал с ним. Кони бежали легко. Фронтовик, закутавшись в запасной тулуп Елизара, дремал.
Старый ямщик, сидя на облучке, думал о своем квартиранте. Днюет и ночует среди рабочих да солдат. Ни одно собрание без него не проходит. Отдыха не знает человек. Елизар подстегнул коней и поехал быстрее.
Как-то на днях Русаков пришел особенно веселый.
— Ну, хозяин, наши дела идут на лад. Вот приехал бы еще Епиха, дали бы жару кое-кому. — Григорий Иванович задел самое больное место старого Батурина. Он ждал сына.