Страница 13 из 36
Маша судорожно вцепилась в руку отца и, не отрываясь, смотрела на картину. Глеб потупил глаза и покосился на отца. Николай Петрович, полураскрыв старческие пепельные губы и поблескивая очками, вытянул шею, чтобы лучше было видно, — мешали головы впереди стоящих.
— Тэк-с, — отчетливо и сокрушенно произнес он. — Два года. Пропал Илюшка. Дурак. Искал, искал, вот и доискался. Господи, а ведь талантище-то какой! Дурак, дурак и дурак… Глебка, смотри, как замучил голову лошади, затер прямо. Видать, месяцами тер… Эхе-хе-хе… Да что с ним… стряслось? с Ильей-то? объясни хоть ты мне, Глеб! — вскрикнул Николай Петрович.
Глеб пожал плечами и ничего не ответил.
Маша ткнулась лицом в плечо отца; она ничего не видела и ничего не слышала.
Сердце ее не обмануло…
XII
… Сумерки. Пожалуй — поздние сумерки, небо почти черное. Луг. На заднем плане, за изгородью, сделанной из легких березовых жердочек — табун лошадей. Все они тянут неестественно-длинные шеи в небо, в сторону, к земле… Их так много, что головы последних лошадей переходят в серо-бурую полоску и скрываются за горизонтом. Справа кривятся полуразвалившиеся крестьянские хатенки. На переднем плане вырвавшаяся из табуна лошадь фиолетово-черного цвета с развевающейся гривой, с дико-округленными красновато-желтыми глазами и синими белками. Ее ноги так тонки, что кажется — мгновение — они подломятся и тяжелое тело рухнет на притоптанный бурый луг. Она дрожит мелкой и нервной дрожью. Она остановилась только на миг, чтобы решить: куда бежать? вправо? влево? прямо? или назад? Ее шея перекручена, как спираль — так далеко закинута голова с приложенными, как у зайца ушами. Высоко, высоко в небе плавает ярко-красный коршун…
XIII
— Подожди! — остановил Илья разболтавшегося Горечку, — Слышишь, говорят о ней…
Сунув подмышку спинку стула, Илья повернулся ухом к соседнему столику, за которым сидели двое незнакомцев; один — массивный и чернобородый, отхлебывал кофе и говорил, другой — молодой человек лет двадцати шести, в очках, с прыщиками на лице — внимательно слушал.
Все сидели в кафэ напротив Музея Изящных Искусств.
— … Отсутствие органической идеи и общая композиционная расхлябанность губит картину окончательно, — говорил чернобородый, облизывая губы и видимо с удовольствием слушая самого себя.
— Говорят, он два года работал над нею, — вставил его собеседник, — а впечатление такое, точно за два дня наляпана… Вот к чему приводят поиски молодого стиля: одни иллюзии! Палитра яркая, а правды нет.
— Да-да, — согласился чернобородый. — Уход от правды, от реальности. Как ни крутись, брат художник, а мир-то все-таки реален, и незачем его мистифицировать. А ведь все эти Матиссы да поборники их, Кремневы — всё это бесплодные мистики, и гнать их надо с выставок в три шеи…
— Знаешь, все-таки, что хорошо в картине?
— Ну-ка!
— Впечатление! Какая-то жуть охватывает, если смотреть серьезно…
— Жуть? Хе-хе… Какая жуть? Откуда она?
— Нет, я без шуток, — мотнул подбородком молодой человек. — Ужас кругом. Какой-то, я бы сказал, живописный террор… Нет, нет, впечатление есть, что ни говори…
— Чорт возьми, да разве во впечатлении дело? Дело в жизни, в действительности, в жизненной правде, в реальности… А то впечатление, впечатление! Чушь! Выпьем за упокой «Сумерек»!
Они громко рассмеялись и чокнулись чашечками с кофе.
— Пойдем! — дернув за рукав Горечку, приказал Илья.
И они вышли на улицу…
— Илюша! — позвал Горечка. — Может дернем по одной? А? Всё равно нехорошо. Мы, брат, с тобой двое отверженных. Нам терять нечего. Всё, что у нас есть — с нами, в наших душах и сердцах. Как говорится — Omnia mea mecum porto… Чорт с ним и с искусством! Дернем? А?…
Болела голова. Мучило похмелье. Илья открыл глаза и сразу всё вспомнил.
— А-а-а… — застонал он и мгновенно вскочил на ноги.
Митрофановна с утра куда-то ушла. В ее комнате, возле кровати на полу безмятежно раскинулся на куче старого тряпья обалдевший от вина Горечка. Илья попробовал его разбудить, но ничего не вышло. Горечка мычал чепуху, и в сознание не приходил.
Выбившаяся рубашка Ильи разорвалась до живота. Подметка на одном башмаке оторвалась и при каждом шаге звонко шлепала, мешая ходить. Волосы скатались в комок и голубые глаза заволоклись мутной поволокой.
Приехала Ариадна.
— Что с тобой?! — в ужасе спросила раскрасневшаяся хорошенькая Ариадна, увидев Илью. —- Болен?
— Нет, просто пьян, — охрипшим голосом ответил Илья.
Снимая шляпку и пальто, она спросила:
— С радости?
Илья рассмеялся.
— Изволишь еще издеваться? Не ждал я от тебя, Ариадна, этого. Водки хочешь?
— Налей немножко. Зачем же издеваться? Твоя вещь имеет успех.
— Да ты — что?! — в бешенстве крикнул Илья. — Тебе удовольствие доставляет что ли мучить меня?
Ариадна испуганно отпрыгнула и прижалась к стене.
— Сумасшедший… — прошептала она. — Или вдребезги пьян! Ты газеты читаешь? Читал, как твою картину расхваливают?
Илья едва не выронил бутыль. Очумело сел на стул.
— Большую будущность тебе пророчат. На, вот… читай!
Она достала из кармана пальто свежий номер «Известий» и бросила Илье на колени.
— Третья страница. Подвал! — сообщила Ариадна, поправляя прическу и подходя к нему.
Илья развернул газету, нашел подвальную статью с заголовком «Юбилейная выставка советских художников». Быстро пробежал несколько абзацев…
«… Останавливает на себе внимание и большая картина «Сумерки» молодого и бесспорно талантливого художника Ильи Кремнева. Сложная психологическая амальгама всей вещи прежде всего бросается в глаза. Широкими плоскостями, смелым и ярким колоритом художник решает задачи перспективы и воздуха. Некоторая условность в подаче лошади на переднем плане (непропорционально-тонкие ноги по отношению к туловищу) вызывает вначале недоумение, но если проанализировать детали всей композиции, то мы увидим еще целый ряд таких условностей и в рисунке и в живописных пятнах (красный коршун, небесно-синие белки глаз). И эта условная своеобразно-символическая трактовка по-существу реальна. Это целая гамма живописного выражения оригинального реализма, сочетающегося с настоящим материализмом… Можно смело сказать, что Кремнев, идущий в живописи по пути социалистического реализма…»
Илья отбросил газету, подошел к дивану и повалился лицом вниз.
— Социалистического реализма… — прошептал он.
Вскочил. Сел.
— Слышала, Ариадна! Я, оказывается, иду по пути социалистического реализма! Да ведь картина-то моя — бред! Юродство! Сумасшествие! Ха-ха-ха… Нет, ложь!… Никакого соцреализма нет! Есть только профанация искусства, пустая лавка под красивой вывеской! И я вздумал торговать в этой лавке, а торговать-то нечем! Ариадна! А ведь идея-то, идея-то была большая! Огромная была идея, а средств-то у меня не хватило воплотить ее, запутался в исканиях и погиб… ах-ха-ха…
Он повалися опять на диван и затих. Ариадна села подле него.
— Не понимаю, — пожала она плечами. — С чего это ты? Ведь всё хорошо, тебя хвалят…
— В этом и ужас… что хвалят, — глухо проговорил Илья, — в этом и ужас, Ариадна. Этой статьей мне нанесли… последний удар, после которого уже не встать на ноги… Я это чувствую… Боже, как права была Маша, и как я был с ней несправедлив!
— Странный ты… Вон Дмитрий…
— К чорту Дмитрия и всех ему подобных! Не надо было мне выставлять картину, не надо было искать чего-то, не надо было вовсе браться за кисть в этой проклятой стране… Стране крови, пота, смерти и мрака…
Он повернулся и обхватил Ариадну за шею.
— Ариадна, пойми, милая… Всё гибнет… Всё рушится… Наука, литература, искусство… Замечательный поэт Георгий Матвеев спился… Вон он лежит в той комнате, как труп, пойди, взгляни…
— Илья, ты такой талантливый, что именно ради искусства ты не должен так опускаться. Ты не должен падать духом… Придет время — ты будешь писать, как хочешь и что хочешь. Не надо, милый, не надо… — ласково говорила Ариадна, как раскапризничавшемуся ребенку, обнимая Илью.