Страница 24 из 149
Ефим молчал. Он понимал, что Ларион словно бы раскрывает перед ним все карты, советуется, приглашает разделить трудную судьбу зачинателей нового. Но Ефим сразу ничего не мог решить, а пустых слов понапрасну тратить не любил. Он бы, может быть, и сказал какое-то слово Лариону, да то, что скот и лошади в артели будут общими, его остановило. «Вот у кого ничего нет, тому легко небось вступать, — подумал он. — А у меня…» Проводив Лариона, Ефим пошёл в стайку. Там стояла яловая корова «в очках» — с чёрными кругами у глаз на белой морде.
Ефим минут пять постоял около коровы, затем вернулся в избу, достал большой нож и принялся его точить. Делала свою привычную работу Федосья, а Ефим ширкал ножом по бруску, и мысли его медленно, точно камни-булыжники, перекатывались у него в голове. «Не везёт мне, что ж ты станешь делать — не судьба! Только будто поправлюсь маленько, опять чего-нибудь сотворится. Прямо без происшествий ни одного дня не жил. И отчего это?» Ефим поднял голову, почувствовав на себе настойчивый взгляд Федосьи.
— Ты куда нож-то натачиваешь? — спросила она.
Ефим не ответил. Наточив нож, он достал тяжёлый топор-колун с широким обухом и пошёл в станку. Федосья вмиг всё поняла, заругалась, запричитала, наконец заплакала. Ефима словно это и не касалось, он шёл в стайку с каменным лицом. Спокойно и деловито обвязал покрепче верёвкой рога коровы и коротко притянул её к забору. Слега в заборе была надёжная, столб вкопан крепко. Корова стояла, привязанная на коротком поводу, и косила на хозяина большой круглый глаз. Ефим взял колун.
— Ой, матушки, да что же ты делаешь-то, ирод! — пуще прежнего запричитала Федосья.
— Молчи! — грозно сказал Ефим, замахиваясь топором. Удар по лбу широким обухом тяжёлого колуна, удар, в который Ефим вложил всю свою силу, бросил корову наземь.
Разделывали тушу ночью, тайно. А на рассвете, ещё по темну, Ефим увёз мясо на базар, спрятав шкуру. Вернулся из Кочкина под хмельком.
— Феня, — ласково сказал он жене. — Чего я купил-то тебе! Поди-ка, — с этими словами Ефим вытащил из мешка новую шаль. — А это тебе, стрекоза, и тебе! — выбросил он и той и другой дочке по платку.
— Спасибо, тятя, — в голос сказали девочки.
— Ну и вот. Ладно, — проговорил Ефим и оглянулся на жену.
— Дурак ты, дурак! Ох, и дурак! — улыбаясь, сказала Федосья и покачала головой. Она была смягчена ласковыми словами мужа и его подарком. Но тут же снова сделалась сердитой и сурово сжала губы, когда Ефим сказал:
— Ну всё, Феня, будем в артель вступать…
Ефим вздохнул, криво усмехнулся и пошёл разыскивать Лариона.
…К концу недели в Крутихинскую артель вступило двенадцать семей.
— Не густо, — сказал Григорий, когда ему сообщили об этом.
В Крутихе долго на все лады обсуждалось, что и как будут делать люди в артели и почему самостоятельным хозяевам, вроде Ефима Полозкова или Лариона Веретенникова, понадобилось в неё вступать?
Лука Иванович Карманов, привлекавшийся к суду в связи с убийством Мотылькова и освобождённый от наказания по старости, как передавали, предсказывал тем, кто вступит в артель, страшные кары. Он будто бы вычитал в священном писании, что коммуна, колхоз — слова сатанинские. Сын Луки Ивановича, осторожный и хитрый мужик, пытался внушить отцу, чтобы не говорил лишнего.
Старый Карманов перестал хриплым голосом выкрикивать свои угрозы артельщикам. Он перешёл на шёпот. И шёпот его исподтишка, исподволь стал будоражить Крутиху.
— Вот постойте, — говорил он, — дурачьё сиволапое, бот придёт весна — всплачетесь. Как запашет артель ваши лучшие земли, отцами вашими возделанные, для плугов лёгкие, а вас на дальние дернины направит, — так будете знать!
— Власть-то за артель, так кому же лакомые-то кусочки, что не артельщикам? То-то. Ефимка-то Полозков да Ларька-то Веретенников — они хитрые. Догадались к такому делу примазаться.
— В дубьё их! Огнём их полить! Детей их побить, коли не выйдут из артели! Они крестьянскому миру недоброхоты — вот кто. На кулаков только сваливают, а сами всю землицу из-под вас выгрести хотят!
И эти его напевы возымели своё действие.
Чем ближе к весне, тем больше шумела Крутиха. Всех волновало — какие земли нарежут артельщикам? Только ли те обработают они, что принадлежат членам артели, да ещё кармановские, или ещё прихватят?
Поговаривали, что приедет из волости землемер и нарежет им единое поле — для удобства. А в него и попадут лучшие наделы крутихинцев.
— Ругали допреж захватное право, — шипел и брызгал слюной старый Лука, — а это похуже будет. При захватном-то праве как было: есть у тебя сила, есть кони и плуги — бери, запахивай целину, сколько душе твоей угодно. В Сибири земли много, ничья она, божья, всем хватит.
И пахали и захватывали по сто десятин на душу… Оттого и пошли стодесятинники…
Ну, да ведь ту, что другие-то захватили, не трогали…
И тот, кто сам плошал, не мог землицей завладеть, того и судьба била. Так ведь судьба, а не люди… Вот он и шёл в батраки к тем, кто совладал с ней, с землицей. Всё было без греха, по доброй воле. А теперь нако вот — возьмут да и вырежут артельщикам лучшее из общего надела, как кусок тела из обчества!
Самые спокойные мужики зашевелились и полезли раньше тепла с печей и полатей, заслышав звон и гром в сельской кузне.
Первыми явились туда править лемеха плугов и зубья борон артельщики.
Сам Гришка, сняв полушубок, в одной рубахе махал молотом, греясь у горна. Ларька Веретенников, из простого мужика превратившийся вдруг в начальника, в председателя, тоже своей ловкостью выхвалялся.
Хромка-то, хромка, Ефимка Полозков и тот норовит показать, какой он ловкой. Бьёт и кувалдой и малым молоточком, как заправский кузнец!
Проходивший мимо Егор Веретенников невольно засмотрелся на работу своего соседа.
Веретенников всегда стремился жить в мире со своими соседями. Ведь не только ты у соседа видишь, как и что у него на дворе, но и твоя жизнь перед ним вся на виду. Этим соображением Егор и руководствовался прежде всего. Он никогда не заводил с соседями лишних ссор. Но очень часто бывало так, что наступало между Веретенниковыми и Полозковыми какое-то неопределённое состояние — ни ссора, ни мир. Так было и сейчас. Не старые счёты сводили Егор и Ефим — когда они вместе ухаживали за Аннушкой. Иное отдаляло их друг от друга на этот раз. Егор не забыл, как Ефим приходил к нему с милиционерами. А Ефим тоже, как видно, чувствовал какую-то неловкость, хотя он не был ни в чём виноват перед Егором. Так или иначе, Ефим явно сторонился Егора. Встречаясь с ним, он хмуро здоровался и молча проходил мимо.
«Ефим в артели? — думал Веретенников. — А почему же меня не позвали? Чем я хуже? Я бы, конечно, и не пошёл». Но то, что его даже не позвали, как-то тяготило душу. «Всё Гришка», — соображал он.
Через дорогу стояла окнами в улицу изба Терехи Парфёнова. Из-за брёвен забора виднелась его чёрная шапка. Тереха беспокойно ходил по двору. Егор перешёл через улицу.
— Здорово, сосед! — сказал он, входя во двор Парфёнова.
Тереха прогудел что-то неразборчивое.
Даже и среди рослых и здоровых крутихинцев Тереха выделялся своей могучей фигурой. В германскую войну Парфёнов служил в батарее и, как рассказывали о нём сослуживцы, один стоял у правила орудия. Вернулся с войны усатым, раздавшимся в плечах богатырём. Его спросили набежавшие соседи, как он воевал. Тереха сидел за столом, положив большие руки на выскобленную добела столешницу, бронзовое лицо его было серьёзным.
«Воевал, — ответил он соседям. — Лупили здорово. Они, значит, нас, а мы их».
Больше он ничего не сказал. Тереха не любил много говорить. Таким он остался и сейчас.
Густая чёрная борода закрывала могучую выпуклую грудь Терехи, лицо было сурово. Из избы вышел рослый парень — сын Парфёнова. Ему было всего семнадцать лет, но уже теперь можно было сказать, что он удался в отца. Мишка, как звали парня, был длиннорук, угловат, костист. Обещал вскорости превратиться в такого же богатыря.