Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 44



Хромов и Овечкина переглянулись. «Скажите!» прочитал Хромов во взгляде учительницы.

— Так вот, Кузьма Савельевич, имею честь сообщить, что ваша жена в Иркутске и через три дня будет здесь вместе с сыном. — И он протянул геологу телеграмму.

Спустя десять дней светлым звездным вечером вновь возвращался Андрей Хромов из Заречья. Брынов почти поправился, и Семен Степанович обещал на-днях выписать геолога из больницы на вольную жизнь, на таежные тропы… Хромов улыбался, вспоминая, как Бурдинский в присутствии его и жены геолога расхвастался: «Я, Кузьма Савельевич, на тебе имя заработаю. Статейку вот написал в журнал «Хирургия». Итак, рудничный хирург Бурдинский выписывает геолога Брынова, тридцати шести лет от роду, женатого, партийного… заметьте: не пьющего, что бывает с геологами очень редко…»

Хромов с нетерпением ждал возвращения своего друга в школу: Брынову предстояло там много работы.

23. Зима

Суровой была и эта зима.

В котловину Новых Ключей с вечера заваливался плотный туман — затаивался, прижимался к прибрежному ольшанику и рудничным домишкам. Раннее зимнее утро встречало жителей поселка морозной белой «копотью», неохотно расходившейся к полудню.

И всю эту зиму — ледяными кривунами Джалинды, через хребет, снежными тропами — перебрасывали к Иенде на машинах и лошадях людей, продовольствие, оборудование. Нередко над рудником пролетали самолеты. Курс их был на Олекму. У Голубой пади шла в дебрях Яблонового хребта подготовка к летнему строительству большого нового рудника.

А школа жила своей жизнью.

Морозоупорный забайкальский народец — детвора и не думала сидеть дома. В школе ни на один день, даже в шестидесятиградусные морозы, не прекращались занятия. Таков неписаный закон забайкальской жизни, идущий вразрез со строгими инструкциями о прекращении занятий при тридцати градусах мороза. И так же, как всегда, носились по школьному двору неугомонные мальчуганы, только растирая время от времени исщипанные морозом щеки да носы. И в классах, во время уроков, — ни кашля, ни чиханья, ни посмаркиванья. Весело смотрят разрумянившиеся лица, задорно блестят глаза, и стойким здоровьем веет от хорошо сбитых ребячьих фигур.

Вечерами в школе царило многоголосье. В одном классе дымчатая рука аллоскопа водила ребят по крымскому побережью мимо курчавых виноградников и белоснежных дворцов; в другом под руководством Альбертины Михайловны ребята что-то мастерили из бумаги, картона и фанеры; в третьем репетировалась очередная пьеса Толи Чернобородова и Захара Астафьева; в четвертом Варвара Ивановна и ее кружковцы слушали доклад Поли Бирюлиной об образе молодого человека в русской литературе.

Брынов, выйдя из больницы, сначала съездил в Голубую падь, куда давно рвался и мыслью и сердцем; он вернулся окрыленный и снова вечерами приходил в школу, путешествовал с ребятами по карте, рисовал цветными мелками «человечков» — он готовил к летнему походу новую группу юных геологов.

В школе становилось традицией: прежде чем перейти в девятый класс, надо выдержать суровый экзамен в тайге.

Ученики младших классов благоговейно заходили в школьный музей, где хранились образцы горных пород, гербарии, дневники, туесы, компасы, исторический зыряновский молоток и киноварный, «бутерброд», найденный в знаменитой пещере Голубой пади.

Первое поколение разведчиков недр не уставало рассказывать «легендарные» эпизоды похода 1939 года, снисходительно и терпеливо наставляло своих преемников и последователей.

— А что должно быть главным в походе? — спрашивал какой-нибудь шестиклассник.

— Главным? — переспрашивал Зубарев. — Главное, чтобы ноги были длинные и голова не была пустой.

— Ладно тебе! — сердился на Трофима Тиня Ойкин и отвечал за него: — Главное, чтобы дружба была и каждый верил товарищу, как себе… Разве ты не испытал во время похода силу дружбы? — спрашивал товарища Тиня Ойкин.

— Испытал, Малыш, верно. Но ведь и самому не надо быть лопухом!

— Надейся на себя и помогай товарищу — вот мое правило, — отвечал Малыш. — Оно проверено походом.

— А мое правило, выходит, какое — «помогай себе и надейся на товарища»? Да? Ты это хотел сказать?

— Троша, — вмешалась Зоя, — ты стал таким злюкой, что к тебе подходить опасно.

— Почему, гражданка Вихрева? Разве я сказал что-нибудь обидное? Разве я неправ?

— Нет, Троша, ты просто раньше был спокойней, а сейчас раздражаешься.

— Да? Не замечал.

Троша отошел к шведской лестнице, справа от которой висела его географическая карта.

— Что тебе, Зоя, надо от него! — сердито сказал Антон. — Не затрагивай!



— Вчера вечером, — зашептала Зоя Малышу и Сене Мишарину, — Троша ходил к директору, отпрашивался домой. Платон Сергеевич не разрешил. Вот он и злится.

— Что-нибудь случилось! Может, с Дарьей Федоровной плохо?

— Неужели бы он нам не оказал, скрыл? — воскликнула Зоя и повторила: — Ишь, какой стал! И чего он загордился?

— Я уж с ним и в шахматы перестал играть, — заметил Сеня. — К каждому ходу цепляется.

— Надо бы поговорить с ним, — сказал Тиня. — Что-то с ним происходит.

— А я знаю, знаю! Догадалась! — почти крикнула Зоя и сразу же зажала себе рот ладонью. Она с таинственным видом нагнулась к Малышу: — Он, наверное, влюбился! Но в кого? У нас в классе нет ни одной интересной девочки.

— А ты? — опросил, улыбаясь, Малыш.

— Я курносая! Нет, надо за ним проследить… Только Поле не говорите, а то она расстроится. Ома ужасно расстраивается, когда кому-нибудь из нас плохо…

Зубарев так всю перемену и не отходил от своей географической карты.

Была середина марта, а морозы стояли шальные, трескучие, казалось — бесконечные.

Дед Боровиков постучал однажды в заросшее снежным мхом окно Евсюковых.

Хромов и Кеша вышли во двор за водой. Что это была за вода! Она громыхала в ведрах. Из дедова ковша валились в них блестящие остроребрые куски льда: ковш не успевал опорожниться, а поверхность воды в бочке уже затягивалась ледяной корой. Во дворе, как жесть, похлопывало развешанное на веревке, затвердевшее с мороза белье.

Дед укоризненно приговаривал:

— Вот тебе на! Март январь догоняет! Теперь уж до «сорока мучеников» вымерзать будет. До самых именин моих.

— Сколько, же вам, Петр Данилович, исполнится? — позевывая от холода, рассеянно спросил Хромов.

— Семь десятков, Андрей Аркадьевич. На восьмой пойдет… Да вы ведерко-то лучше придерживайте. Оболью ненароком — враз коркой зарастете… Нынче, — продолжал дед, — год у меня круглый получается: от роду семьдесят стукнет, в браке состою пятьдесят годов и в школе рудничной уж двадцать лет работаю… Вот оно как.

Дед от удовольствия покрутил головой: очень его забавляло то, что он говорил.

— Кругом год круглый, кругом, — повторял Боровиков. — Вы почто без рукавиц?

Хромов внимательно посмотрел на старика:

— Привык, Петр Данилович, приучился… Неужели двадцать лет в одной школе! Как же без юбилея?

Боровиков не расслышал или не понял:

— Вот что верно, то верно, Андрей Аркадьевич: здоров, здоров, не болею, ни одного дня в школе не пропустил… Пожалуйте ко мне через воскресенье на именинный пирог. Старуха бражки наварит — ног не почуете… Десять талончиков за вами за воду, не забудьте.

Дед погнал пегую заиндевевшую лошадку на набережную — к квартире Геннадия Васильевича. Хромов долго смотрел ему вслед, занятый новой мыслью.

Кеша удивлялся задумчивости учителя географии, когда они вдвоем шли в школу. А Хромов шел и думал о деде Боровикове, о старом партизанском деде: «Семьдесят, пятьдесят, двадцать: долгая жизнь, верная любовь, честный труд…»

Деда любили, деда уважали, деда звали в гости, с дедом советовались. И он всегда был одинаков — со своей свежей шуткой, острым словом, веселостью характера, неутомимой бодростью духа. Дед сросся со школой, в которой был и водовозом, и столяром, и завхозом, и своеобразным неофициальным «дядькой» для школьников.