Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 32



В 1944-м мне казалось, что та война кончилась.

Собравшись с силами, я, через несколько дней после приезда в Ленинград, отправилась к Пяти Углам. Тут предстояло взойти на самую вершину лобного места – если у лобного места бывает вершина. Подняться по той же лестнице на тот же третий этаж, открыть своими тремя ключами свои три замка.

Ключи у меня с собою – с ними я не расставалась никогда и нигде, как с талисманом. Однако мне было известно, что хотя новый хозяин в командировке, семейство его – в эвакуации, а в квартире уже стоят их вещи. Входить туда без официальных свидетелей не следовало. Я отправилась в домоуправление и предъявила свой паспорт. Домоуправша оказалась новая и глянула на меня подозрительно. Но, порывшись в измызганной, обшарпанной, видавшей виды домовой книге, она установила, что, действительно, в квартире № 4 дома № 11 по Загородному проспекту проживала некогда семья: Бронштейн Матвей Петрович; жена его, Чуковская Лидия Корнеевна; ее дочь, Елена; и домашняя работница, Ида Петровна Куппонен. Одна комната 12 метров, другая 14, а третья (тут в книге было что-то перечеркнуто; по-видимому, поверх Бронштейна написано было Катышев; потом замазали и Катышева). «Что ж, пойдемте», – сказала управдомша неуверенно.

Поднялись. Вошли. Пожалуй, мне повезло: когда я переступала порог своего дома, рядом оказалась чужая, незнакомая, посторонняя женщина. На ходу она задавала вопросы: почем нынче в Ташкенте помидоры или сколько же там бывает градусов? Никакого соблазна расплакаться или, например, погладить обои, или дотронуться до оставшихся после конфискации книг или картинок на стене – у меня не было… «Сколько там бывает градусов? Да в тени до сорока доходит… Зимою ливень ливмя». На дверях Митиной комнаты я увидела сухие, побуревшие следы сургуча. Не отмыта еще дверь от запекшейся крови.

Легче всего мне было повернуться спиной ко всему, что еще сохранилось в этих комнатах мое, наше, и смотреть в окно на улицу, на дом напротив. Впрочем, на дом напротив глядеть было тоже нелегко, потому что дом был тоже из моего окна, из моей прежней жизни. Дом, где жила до войны Рахиль Ароновна, сменявшая меня в тюремных очередях.

Женщина сплетничала о новых хозяевах. «Сам-то такой сурьезный, из себя видный». Благоволит ли она к «самому» или ко мне, понять было трудно. Сказала, что площади свободной в Ленинграде нынче много и, если «сам» упрется, – мне могут предоставить взамен моих прежних комнат другие. Мы вышли вместе и простились: «Вам, гражданочка, одна теперь дорога – в суд», – сказала управдомша на прощанье. «Да комнаты подыскать можно, – вот хоть бы и на вашей лестнице, этажом выше, пустые стоят».

На следующий день я побывала в юридической консультации и выслушала советы юриста. Он перечислил, какие я должна представить справки. Перспективы назвал обнадеживающими. На радостях я разрешила себе Летний Сад, потом набережную, а оттуда свернула за угол – в Союз Писателей – пообедать. (Членом Союза я тогда еще не была, но была членом Групкома литераторов при Детгизе.)

Подойдя к дверям особняка, я сквозь стекло увидала, что навстречу мне – дама. Я отворила перед нею дверь и посторонилась. «Здравствуйте, Лидия Корнеевна!» – сказала дама, быстро мелькнув мимо. «Здравствуйте!» – ответила я, не зная, кому отвечаю, и вошла внутрь.

У вешалки старуха-гардеробщица шевелила спицами. Я отдала ей шляпу и зонтик.

– Вы – Ахматова? – спросила она, взяв у меня вещи и протягивая мне номерок. – Вам телеграмма.

Пошарила в ящике.

Никто никогда не принимал меня за Ахматову. Между мною и ею никогда не было ни малейшего сходства… Но более, чем несуразный вопрос, поразила меня мгновенная догадка: та дама, которая только что прошла мимо, была Анна Андреевна! Я не узнала ее от неожиданности: для меня она все еще жила в Ташкенте. Но что за наваждение – как старуха могла перепутать нас? И почему как раз в ту самую секунду, когда Ахматова прошла мимо? И что мне делать теперь: воспользоваться случаем, схватить телеграмму, догнать Анну Андреевну и наконец заговорить? Но не она ли только что промчалась мимо с такою поспешностью? Значит, если не замедлила шаг, она по-прежнему не желает со мной разговаривать.

– Я не Ахматова, – ответила я старухе, уже протягивавшей мне белый прямоугольник. – Ахматова только что прошла. Вы еще можете догнать ее.

«Дура я или умная?» – раздумывала я, жуя и глотая. И гордилась собою: умная! Нечего навязывать себя, если с тобой не хотят говорить. Но как это все странно совпало! – моя встреча с нею, и телеграмма, и странная, в ту самую секунду, ошибка старухи…

(Если бы я знала тогда о предстоящем 46-м! И предстоящем 49-м! Как ухватилась бы я за эту, с неба свалившуюся мне в руки, чужую телеграмму! За этот мостик! За возможность примирения!)

Но 1946-й настал через два года, 49-й – через пять. А пока шел 1944-й, кончалась война, и думала я только об одном: я хочу жить у себя дома, в Ленинграде, и чтобы Люша росла в Ленинграде. Ни одного города, кроме этого, своего, я никогда не любила. Однако в судьбу мою снова властно вмешался Двор Чудес, и борьба за комнаты кончилась, не развернувшись.

Началось с того, что в ту коммуналку, где я гостила у друзей, ночью явились незваные визитеры: проверять документы. Время военное, такие ночные проверки были не редкость – да еще в Ленинграде! К тому же паспорт потребовали не у меня одной и не только у моих гостеприимных хозяев, но и у всех жильцов коммунальной квартиры. Можно было не принимать этот визит на свой счет.



Но еще через день телефонным звонком пригласили в Большой Дом сестру моего мужа, Михалину Петровну Бронштейн. Следователь задал ей всего один вопрос: зачем это я приехала в Ленинград?

(В самом деле, какая это трудная для следствия загадка: выяснить, зачем человек, родившийся, выросший, учившийся, работавший в Ленинграде, возвращается к себе домой?)

– Она приехала… потому что она здесь жила… – растерянно ответила Михалина Петровна.

– Где же она собирается поселится теперь? У вас?

– Нет, у себя…

– Да ведь она в мае 1941 года переехала из Ленинграда в Москву.

– Она не переехала, – ответила Михалина. – Она легла там в клинику… Ее оперировали…

(Судя по описанию, это был тот самый следователь, который когда-то допрашивал Иду. Ему ли было не знать, почему в мае 41-го я бежала в Москву! Ведь от него-то я и бежала!)

Еще дня через три я отправилась в юридическую консультацию, к прежнему юристу. Я протянула необходимые справки: когда именно мы с Матвеем Петровичем переехали на Загородный, 11, в кв. 4, сколько занимали квадратных метров и пр.

Но он-то был вовсе не прежний.

– В нашу первую встречу, – сказал он, – я не учел один момент. Решающий момент. В Ленинграде возвращают жилплощадь эвакуированным. Вы не из Ленинграда эвакуированы. Вы, – он глянул в свою записную книжку, – уехали отсюда еще до войны, в мае 1941 года. Самовольно бросили квартиру. Какая же вы эвакуированная?

– А вам-то откуда известно, какого числа в 1941 году я уехала в Москву? – спросила я и ушла.

Объяснять ему, что я – эвакуированная, что тысячи людей оказались застигнуты войною внезапно! – и их эвакуировали не оттуда, где они жили всегда – не требовалось. Он знал это и без меня… Метнулась я было к домоуправше. Та глядела волком. «Никакой вам площади не будет, – сказала она. – Нечего площадью кидаться. Каждому приезжему площадь давать – этак прокидаешься. Мы только эвакуированным возвращаем».

На следующий день Михалину Петровну снова вызвал следователь. Оттуда она вернулась в слезах. Еще через день – Рахиль Ароновну.

– Уезжай, а не то ты, может быть, и отвоюешь по суду квартиру, квартира у тебя будет, но у Люши не будет мамы, – говорили друзья. – Тебя арестуют, да и нас по милости твоей начнут дергать.

Я уехала. Признаюсь, об Анне Андреевне, о ссоре, о примирении я совсем перестала думать и даже помнить. Утрата Ленинграда заслоняла собою все. Видно, в какой-то комнате Большого Дома, в чьем-то сейфе, на каком-то листе стоит против моей фамилии какая-то галочка: не арестовывать, но и не возвращать в Ленинград. Жизнь в Москве значила для меня жизнь в нежеланном городе, в уничтожающей тесноте. О своем, об отдельном жилье, моем и Люшином, нечего было и думать. «У меня больше нет у меня», – писал Герцен. И Люша будет расти не в Ленинграде.