Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 163

Я въехал в свою старую улицу, где родился, жил и учился до 16 лет. Но как она теперь узка, крива и буднична. А когда-то казалась мне, в детстве, «лучшей из всех улиц станицы».

Судьбе было угодно, чтобы последние дни трагедии Кубани я провел в своей родной станице в 1920 году.

Судьбе было угодно, чтобы в те дни я встретил в своей станице очень многих дорогих своих станичников, от млада до старшего, которых, видимо, не увижу никогда.

Судьбе было угодно, чтобы эти памятные дни я провел в доме своего отца, в кругу своей семьи, которых уже не увижу никогда.

Все погибли. Рухнул и отцовский дом. Кругом пустырь, духовный пустырь, который мраком черной грусти порою преследует меня во сне.

Когда любимое существо умирает «за глаза», его очень жаль. Но когда то же любимое существо умирает на твоих глазах, да еще трагически, жалость эта незабываема. Вот почему и рисуются многие картинки, как исповедь человеческой души, как глубочайшая трагедия, которая незабываем а.

Войсковая история должна знать не только боевые дела храбрых полков и доблестных своих сынов, но должна знать казачество тогдашнего исключительного времени, которое не повторится никогда.

В дни поражений, в месяцы падения духа всех Белых армий начала 1920 года 1-й Лабинский полк проявил исключительную боевую стойкость, воинскую преданность и послушание, которые, как их командир, должен засвидетельствовать.

Не сомневаюсь, что были и другие полки, равные храбрым Лабин-цам, но — для войсковой истории — пусть о них напишут их офицеры и командиры.

Итак, я въехал на свою старую улицу, на западной окраине станицы, где родился.

Было послеобеденное время. Снегу было мало, слегка морозно. Стояло теплящееся весеннее солнышко перед Масленицей, почему, «от нечего делать», народ был на улице, на бревнах и завалинках возле своих дворов. А может быть, это был праздничный день?

Я въехал в родную улицу, и она взбудоражилась. Должен подчеркнуть, что эта часть станицы называлась «Хохловка», так как она была населена после Севастопольской кампании 1854—1855 годов малороссийскими казаками. Вот их фамилии в порядке дворов: Недай-Каши, Бондаренко, Романенко, Рябченко, Горошко, Крупа, Белич, Ляшенко, Переяславец, Джендо, Морозко, Опас, Диденко, Стабровский, Шокол, Лала, Торгаш, Писаренко, Друзенко, Катенятка, Сабельник. Семьи разрослись, и однофамильцев уже было несколько дворов. И среди них только две фамилии «старожилов» из донских казаков, к которым принадлежала и наша семья деда, переселившись сюда после пожара станицы. Прадед же, Фома Иванович Елисеев (по-станичному «Алисеев»), имел большое подворье у станичных укрепленных ворот времен Кавказской войны, которое и сгорело. В семье та улица называлась «наша старая», идущая параллельно с Красной улицей.

Из отцов малороссийских казаков я застал уже взрослым мальчиком только Романенко и Горошко, как и постройки «их хат» глубоко во дворе. Они говорили старинным шевченковским языком, так как иного не знали. Но их дети, сверстники нашего отца и старше его, уже говорили донским наречием первых поселенцев здесь. И — начались встречи.

Вот братья Романенко и Рябченко. Из 1-го Кавказского полка, из Мерва и Кушки, они пришли на льготу, когда я был учеником двухклассного училища. Все были бравые казаки, лихачи. Теперь все четверо уже бородатые казаки, а их жены, тогда слегка фривольные казачки в отсутствие своих мужей на действительной службе далеко «в Закаспии», теперь уже скромные пожилые женщины. Сыновья их, тогда подростки, теперь находятся в строю 1-го Кавказского полка. Так прошло незаметно время.

Многочисленное, хозяйственное и очень трудолюбивое семейство Го-рошко, увидев меня, валом валит к моему седлу. Они были непосредственными соседями слева. Я с любопытством рассматриваю взрослых мальчиков Горошко, совершенно неведомых мне. Их мать, кума нашей матери, заметив это, поясняет с некоторым украинским акцентом:

— А оцэй — сверстник Вашему Васе, а оцэей — Мише.

Я смотрю на них, на мальчиков лет 16 и 14, и мне стало так тяжко на душе и грустно. Значит, и мои меньшие братья, Вася и Миша, умершие в младенчестве, были бы такими большими? И как отец гордился тогда, говоря при случае: «У меня пять сыновей!.. Да я — это ведь шесть паев земли 48 десятин! Вот тогда я начну богатеть!..» И не дождался этого наш дорогой отец.

Работая в степи, мать выкупала их теплой водой, но дохнул ветерок, они простудились и умерли. Нас осталось только трое. Все стали офицерами, за что красные и расстреляли отца после восстания в марте 1918 года.

— Здравия желаю, господин полковник! — слышу знакомый голос позади себя.

Оборачиваюсь и вижу друга детства, самого близкого и дорогого мне, их второго сына Алексея.





— Алексей?!. Здравствуй, дорогой!.. Жив, здоров? — восклицаю.

— До-ома, — протянул он.

Он меня видит в чине полковника впервые. С 1912 года он в 1-м Кавказском полку, в Мерве. Отличный казак, отличный у него конь, но он малограмотный, почему и не попал в учебную команду. Но как отличного казака и на отличной лошади — полк командировал его в бригадную пулеметную команду в Асхабад, где находилась эта команда при 1-м Таманском полку. Всю войну на Турецком фронте провел пулеметчиком. Видел его, как на карьере, с пулеметом системы «Максим» на вьюке, они выскочили по каменьям на возвышенность, мигом сорвали пулемет с вьючного седла и немедленно открыли огонь против турецкой пехоты. В Кавказском восстании был самым надежным пулеметчиком у брата. Нас разбили. С тех пор я его не видел. Вот почему и приятна была встреча.

— Федор Ваныч! — обращается он ко мне уже по-станичному. — У Вас в полку много пулеметов, отбитых вчера у красных. Позвольте мне и Ивану Коробченку поступить в Ваш полк пулеметчиками. Вы же знаете, что мы старые пулеметчики еще с Турецкого фронта.

— Канешна, канешна, — отвечаю ему. — Явитесь к начальнику команды есаулу Сапунову и доложите, что я согласен.

— Да мы уже были у него. Он и сам рад, когда узнал, что мы старые пулеметчики. К тому же мы вступим на своей линейке и со своей упряжкой, только дайте нам один пулемет, — докладывает он.

Дорогое наше казачество!.. Всегда и всюду мой поклон тебе до земли за твою жертвенность.

Семья Горошко зовет меня войти в дом отведать хлеба-соли. Говорю, что это невозможно.

— Да хуть посмотреть «святой угол», Федор Ваныч, — упрашивают они.

Но я отлично знаю, что значит «посмотреть святой угол». Легко войти в дом, а там уже «замотаются» бабы-снохи у печи, побегут в погреб — и хочешь не хочешь, садись за стол, ешь, пей, и скоро уйти уже нельзя будет.

Доказал и рысью двинулся дальше вдоль улицы. А у ворот стоит наш сосед «напротив», маленький, рыженький Иван Крупа. Он окончил действительную службу также давно, когда я был мальчиком. Ему теперь свыше 40 лет. Он такой же маленький, но с рыжей небольшой бородой. Увидев меня, вышел на середину улицы, расставил руки в стороны, загородил мне дорогу и все тем же мягким голосом заговорил:

— Федор Ваныч, здравия желаю, Федор Ваныч, господин полковник! Как приятно, как радостно Вас видеть! Заезжайте, заезжайте к нам во двор, — и взял мою кобылу под уздцы, словно боясь, что я проеду дальше.

— Здравствуйте, Иван Романович, — вторю ему. — Очень приятно повидать близкого соседа, но заехать не могу, некогда.

— Ды как же эта так?.. Ну, хуть на минутку, я сейчас скажу жене, и она приготовит что-нибудь.

Отказываюсь и здесь, но спрашиваю:

— Как жена, как дочка Галина?

Оказывается, не только что их единственная дочка Галина, подросток тогда, но и все ее сверстницы — Фекла Рябченко, Апрося Горошко, Марина Епиха, Дуняшка Белич — не только что все вышли давно замуж, но уже и имеют детей. Все это было так странно знать, так как сам был еще холост, и мне думалось, что в этом холостяцком положении остановился и весь мир.

Правее меня стоит наше старое подворье, которое отец продал в 1907 году и купил новое на Красной улице. Я давно хочу посмотреть на него, и Иван Романович Крупа меня понял.