Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 28



Только я ребят расставил, показал, как маскироваться, появляется начальник политотдела корпуса полковой комиссар пенза. Я у него иногда бывал, так что он меня лично знал, и я его тоже. кричит: «переходи в мое распоряжение! Я иду в разведку, всех твоих ребят—в мою группу!» Я отвечаю: «нельзя, немцы наступают, минут через пять-десять будут здесь. ни на шаг мы отсюда не уйдем!» он на меня: «Разговоры! Это приказ старшего командира!» переругались мы с ним, он вытащил пистолет—мол, за невыполнение приказа в боевой обстановке расстрел на месте. Я говорю: «Стрелять вы не будете, тут тридцать человек слышат наш разговор. Если вы меня пристрелите, трибунал расстреляет и вас»

потом, через много лет, я узнал, что небольшое заградительное отделение, которое было выброшено из штаба корпуса, чтобы прекратить панику и бегство, этого пензу поймало в машине, в которой он удирал вместе со всеми остальными. официального разбирательства не было, он был отстранен от должности, затем его перевели в резерв, а летом 42-го года он погиб в огне пожара.

Только я отправил этого пензу, появились немцы. вышли на поляночку, автоматы на пузе, вправо-влево стреляют. Мы прицельным огнем скосили тех, которые вышли первыми, отбились. И тут у нас такое веселое дело пошло: через каждые 15-20 минут новая попытка пройти — и мы опять перебиваем тех, кто выходит на эту полянку.

примерно минут через сорок мы оказались под минометным огнем. Для меня это было большой неожиданностью, потому что по моим представлениям того времени воздушный десант никак не мог иметь с собой минометы. Это было совершенно ложное представление, и в тот момент на какое-то время я растерялся: «Значит, это не воздушный десант, а регулярная часть, и, следовательно, попытка нашими ничтожными силами в тридцать человек остановить это наступление—пустое занятие, потому что наши силы абсолютно несравнимы». Как только нас начали обстреливать из минометов, одним из первых разрывов я был ранен в руку, и ранение изменило психологический настрой. Моя задача—задержать здесь немцев и больше меня абсолютно ничего не интересовало, все остальное стало безразлично.

Потом меня ранило в ногу двумя осколками: один раздробил коленный сустав, другой застрял повыше, в мягких тканях. Надо было перевязать раны. Я в очередной раз полез за патронами, нашел одного парня из нашего батальона, Кульмана, и спросил: «Нет ли у тебя перевязочного пакета?» Он сказал: «Есть, сейчас дам». Начал из кармана вытаскивать перевязочный пакет, а тут рядом с нами разорвалась очередная мина: меня ударило в грудь осколком, а его—в ногу. Он говорит: «Все, теперь мне пакет самому понадобится».

У нас уже было довольно много раненых. Наш огонь ослаб, я подумал, что теперь уже все — немцы пройдут. О том, успел ли эвакуироваться штаб корпуса, я не имел никакого представления. Но тут подошел с тыла старший политрук радиороты Клименко с двумя бойцами и говорит: «Ага, это вы, значит, тут держитесь? Молодцы, держитесь! ну, за этот сектор я могу быть спокоен, пойду дальше смотреть, есть ли еще где какие-нибудь обороняющиеся». он был ранен двумя пулями, все плечо залито кровью.

вы этого, ради Бога, только не пишите—это я для вашего сведения говорю... Я посмотрел, что дело идет к концу и еще раз подсчитал: в нагане шесть патронов. Значит, пять патронов я могу потратить на немцев, когда они буду подходить ко мне, ну, а шестой патрон—на себя. Дело не в героизме, абсолютно! просто я прекрасно помнил, как кричали те, с которыми немцы расправлялись штыками. поэтому считал, что в данной ситуации самая легкая смерть будет от своей собственной пули.

и когда я ждал следующей атаки, сзади вдруг появился батальон курсантов... немцы не стали принимать бой, разбежались.

потом была очень тяжелая эвакуация, когда я был больше в бессознательном, чем в сознательном состоянии.

помню, как девчонка—секретарша—выскочила из землянки корпусной прокуратуры, разорвала свою простыню на бинты и перевязывала мне руку и ногу. и она, бедняжка, так надо мной рыдала, что я не осмелился сказать, что у меня ранение еще и в грудь. Я это ранение считал смертельным, потому что у меня желудок очень сильно заболел, ну я и подумал, что, по-видимому, осколок проник туда, а я только что пообедал, так что... Так что об этом я даже не сказал, чтобы меньше слез было. Пока она меня обматывала простыней, потерял сознание.

очнулся в санитарном автобусе. Куда-то ехали, потом снова терял сознание, опять ехали. пришел в себя в полевом госпитале на станции Морино.

Утречком меня положили на операционный стол: обработали рану на руке, раны на ноге. Там-то я сказал, что еще в груди рана. подошел врач, щупом полез туда, говорит: «нет, это слишком глубоко уходит, это уже будут делать в стационарных условиях».



И в этот момент заскочил красноармеец: «Приказ штаба—немедленно эвакуировать раненых на железнодорожную станцию, там стоят составы, ждут их! Срочно уходить, потому что немцы уже входят!»

Эвакуировали нас трое суток. За это время мы проехали всего примерно тридцать километров, потому что шло пять составов: два с ранеными, три—с заводским оборудованием откуда-то из Пскова. немцы, по-видимому, обязательно хотели завладеть этими составами, поэтому нас они не бомбили. Они разбивали железную дорогу впереди, а потом строчили из пулеметов по составу.

Вечером начинался ремонт путей, к утру железнодорожное полотно восстанавливали, полчаса ехали по направлению к Старой Руссе. Вставало солнце—и прилетала очередная немецкая команда, которая опять разбивала железную дорогу, и снова все повторялось.

Один раз проснулись от пулеметной очереди, потому что между колесами именно нашего вагона было устроено пулеметное гнездо, и пулеметчики отбивались от наступавших немцев.

Одним словом, когда мы только начинали этот свой трехсуточный переезд, вагон был полностью набит ранеными: лежали на полу и на полатях с левой и правой стороны. К концу третьих суток, когда добрались до Старой Руссы, нас в этом вагоне оставалось четыре человека. Убитых не было, но у раненых не выдерживали нервы. Люди уходили, уползали из вагона. Там страшный случай был... Майор лежал в нашем вагоне, у него были перебиты кости обеих ног. И вот на второй день он не выдержал: на руках дополз до дверей и выкатился, выпал наружу. И уполз в кусты—умирать...

Эти трое суток мы продвигались между двумя линиями фронта. Наши уже ушли, немцы наступали, в любую секунду мы могли оказаться в лапах врага. Естественно, они бы с нами расправились штыками, тратить на нас пули вряд ли бы стали. Свое оружие, когда попали в госпиталь, мы сдали, так что были безоружны.

В первый день в наш вагон забрался красноармеец. У него была самозарядная 10-патронная винтовка. он говорит: «Я отстал от своей части, поди с вами доберусь быстрее» влез к нам в вагон, притулился там и заснул. Я был почти что неподвижен: на то, чтобы доползти до дверей по естественной надобности и вернуться назад, у меня уходило 27 минут—я по своим часам проверял. поэтому сказал одному легко раненному солдату: «Ты забери у него винтовку и дай мне». ну, тот и забрал. паренек просыпается и говорит: «Мы всю ночь никуда не ехали. нет, с вами не доберешься, я уж лучше пешком. Где моя винтовка?» Я отвечаю: «У меня, но не подходи, нам она нужнее».

немцы в любую секунду могли быть у нас. и если бы они появились, я бы, конечно, открыл огонь, даже не потому, чтобы нанести урон им, а потому, что если я открою огонь по немцу—то он меня застрелит из автомата. а это лучше, чем быть заколотым штыком....

—Есть один вопрос—серьезный и неприятный. Это правда, что половина эстонского корпуса разбежалась и перешла на сторону немцев? Насколько этот слух обоснован?

— вранье. Сейчас некоторые говорят, что 22-й эстонский корпус был упразднен из-за массового перехода солдат на сторону врага.

когда с эстонской территории вывели армию, стало ясно, что Эстония отдавалась под немецкую оккупацию. Это вызвало у людей определенную реакцию, а немцы засыпали нас листовками о том, что эстонцы, добровольно сдавшиеся в плен, будут отправлены по домам. и это действительно соблюдалось. Так что было из чего выбирать: если человек сдастся добровольно, то для него война заканчивается и продолжается мирная жизнь, а если он не заявит о своей добровольной сдаче в плен, то отправится на голодную смерть в лагерь военнопленных.