Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 60

Это было уже в Москве, куда переехала редакция «Новых горизонтов», а поскольку дорога вела через Москву, Рашеньский решил поблагодарить Василевскую за помощь. Хотелось также узнать, как ведут себя в польских кругах и что говорят теперь, когда начали создавать новую собственную организацию [42], а польско-советские отношения все ухудшаются…

Холодным февральским вечером Рашеньский, в своей военной шинелишке, промерзший, постучал в дверь к Василевской.

— Чаю или чего-нибудь покрепче? — спросила Ванда, встречая его как старого знакомого.

Хотел поблагодарить и уйти, но она не слушала, ввела его в комнату, в которой за большим столом уже сидели несколько человек. Рашеньский знаком был только с Тадеушем, радостно его встретившим, Павлика и Юлиана он никогда не видел, да и они, увлеченные острой дискуссией, наверное, не услышали его фамилии. Почувствовал себя необычно в этом обществе: как будто он является их товарищем (так ведь его принимали), а в действительности, будучи совсем чужим, он внезапно пришел в ужас, поняв, какая пропасть их разделяет.

— Вполне реально, — говорил Павлик, не вызывавший у Рашеньского симпатий. — В Советском Союзе должна быть сформирована польская воинская часть.

— Сейчас нет никаких шансов, — возразил Юлиан. — Отношения с правительством Сикорского могут улучшиться…

— Не улучшатся, — пробормотал Павлик. — Конечно, создание новой польской организации имеет огромное значение, но те, которые остались, хотят прежде всего воевать… Достаточно просмотреть полученные письма…

— Не возражаю, — поддержал Юлиан. Он был высоким, худым, с настолько невыразительным лицом, что оно показалось Рашеньскому мертвым. — Но подумайте о трудностях. Глубокое разочарование среди поляков, недостаток офицеров…

— Есть Берлинг и его группа, — включился Тадеуш. — Ванда рассматривала такую возможность уже в сороковом году. Еще перед войной.

— Тогда была другая обстановка, — сказал Юлиан, — Надо учитывать позицию Советского правительства. Оно не захочет дополнительных осложнений в отношениях с Лондоном. Надо подождать…

— Ждать, ждать, — прервал Павлик. — Может, полки или даже батальоны в советских дивизиях?

— Без орла [43], без польских званий? — опять вмешался Тадеуш.

«Как, — подумал Рашеньский, — можно рассматривать подобную возможность?»

— Нет, — сказала Ванда. — Такое допустить нельзя. Должны быть созданы отдельная воинская часть или соединение, воюющие плечом к плечу с Красной Армией. И те, которые в эту часть вступят, должны знать, что пойдут в бой за независимую и демократическую родину.

— Опять назовете меня сектантом, — пробурчал Павлик, — но те лозунги, под которыми может подписаться каждый, меня беспокоят. Почему не открыто? Почему не за социалистическую Польшу?

— Наша создающаяся организация, — сказала Ванда, — должна иметь широкий характер, объединять всех поляков в Советском Союзе. И не мы будем решать вопрос об общественном строе новой Польши.

— Если говорим о народном фронте, то мы верим в него. Это не игра, — добавил Тадеуш.

— Да, да, — усмехнулся Павлик, — но я не очень верю в видимость правды. Наши взгляды противоположны концепции Сикорского.

— Это не совсем так… — прервала Ванда.

— Ни в Польше, ни здесь, — продолжал Павлик, — мы не перетянем на нашу сторону народные массы, если не скажем открыто, чего добиваемся. О демократической, независимой Польше говорит также Сикорский. И мы его в этом не превзойдем. Мы стремимся к Польше другого типа.

— Надо отличать… — начал Тадеуш.

— Дальние и близкие цели? — перебил Павлик. — Будем позировать, а это самое плохое. Надо сказать, что власть возьмет рабочий класс, а не говорить о конституции двадцать первого года, о свободных выборах, заранее зная, что их не выиграем…

— Далеко смотришь, — включился Тадеуш, — по серьезно ошибаешься. Дело не только в характере строя в Польше, но и в ее месте в послевоенном мире, которое Сикорский не может одобрить. Не исключено, что он был бы в состоянии чего-то добиться, если бы не сопротивление сил, на которые в действительности опирается.

Рашеньский решил, что должен вмешаться. Только теперь его заметили.





— Вы правы, — обратился он к Тадеушу. — Главное сейчас — не конституция будущего политического строя Польши, а именно ее место в мире, сегодняшнее и будущее отношение к России и союзникам. Ваша концепция в общем виде правильная и, наверное, единственно возможная. Одновременно она трудна и болезненна. Не исключено, что поляки ее бы приняли, если бы представлял ее Сикорский. А признают ли вас? Являетесь ли вы достаточно самостоятельным партнером в разговорах с Россией?

— Вы вообще не понимаете, в чем суть! — вырвалось у Павлика.

— Возможно, — согласился Рашеньский. — И согласен с вами, что было бы проще, если бы вы ясно представили свою программу.

Неожиданно Ванда рассмеялась.

— Пан Анджей, именно такие, как вы, нужны нам как воздух.

— Но, но… — прервал Павлик.

— Как воздух, — повторила Ванда. — Вы поддерживаете то, что является главным в наших мыслях. Оставайтесь с нами.

— Нет, — сказал Рашеньский.

— Мы начинаем издавать журнал. Создаем польскую организацию: Союз польских патриотов. Люди, которые понимают, что будущая Польша должна жить в дружбе с Россией, в новых границах, — с нами.

— Нет, — повторил Рашеньский. — Могу защищать эту идею в Лондоне и верить, что Сикорский ее все же примет…

— Значит, поддерживаете нашу концепцию, — тихо сказала Ванда, — но не нас.

Рашеньский молчал.

— Это надо понимать так, что вы против, — сказал Павлик. — Только мы, взяв власть, только с утверждением нашей власти, можем изменить положение Польши в Европе. Ничего неожиданного. У вас другие взгляды и иная биография, — добавил Павлик.

— Глупости болтаешь! — резко прервала его Ванда. — Говоришь: «взяв власть», «мы»… Мы — только эмиграция и лишь сплачиваем поляков в Советском Союзе… А с вами, пан Анджей, когда-нибудь наверняка встретимся. Наверняка.

Рашеньский не забыл этот разговор, но вспоминал о нем неохотно. В своих записях он отметил: «Мое отношение к ним честолюбивое и противоречивое. Соглашаюсь с ними и не могу их одобрить. Хотя бы были откровенны и говорили прямо! Но каждое выражение, даже Василевской, требует разъяснения и дополнения. Говорят: «независимость» — и знают, что это не совсем независимость. Говорят: «демократия» — и понимают, что трудно было бы нам выработать совместное определение этого понятия. А если я ошибаюсь? Возможно, они правы, а я придерживаюсь слишком традиционных категорий мышления, чтобы с этим согласиться?»

Первым человеком, которому Рашеньский подробно и без оговорок рассказал о своих тюремных переживаниях и разговоре с коммунистами, была Ева Кашельская. Вскоре после его приезда она пришла в редакцию «Ведомостей» и принесла текст, который положили в архив, хотя даже главный редактор признал, что написано талантливо и увлеченно.

— Рекомендую издать после войны. Вам нужно писать воспоминания, — посоветовал Рашеньский.

Написанное Евой касалось работы посольства, с описанием интриг и сплетен, и все это преследовало цель, которую Рашеньский понял только после установления ее отношения к Радвану. Героем ее репортажа или, скорее, беллетризованной повести был молодой порядочный человек, опутанный сетью интриг, несправедливо обвиненный.

— У тебя талант, — сказал он ей много дней спустя.

— Женщина, когда любит, готова выйти даже на боксерский ринг.

Его это огорчило. Подумал, что ни он, ни она уже не отважатся на любовь, будто исчерпали все выделенные им запасы и возможности. Сначала встречались в небольшом ресторанчике втроем: Кашельскую все время сопровождал полковник Кетлич. Любил Рашеньский эти встречи. С тех пор как не стало в Лондоне Вензляка, только с ними он и мог разговаривать откровенно. Больше был откровенен с Евой, чем с Кетличем, о чем прямо заявил старому полковнику:

— Тот, кто не был в России, не способен понять нашу душевную раздвоенность, наше двойственное отношение к этой стране. Дружба, гнев, отчуждение, понимание тесной привязанности, неразделимой исторической связи, против которой постоянно возникает протест, — вот те удивительные и противоречивые чувства, овладевавшие поляком «оттуда», когда думаешь о России.