Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 121

Нам давно пора было уйти, а наши ноги будто приросли к земле. Как-то неловко было, не сказав ни слова, оставлять Елисеевых в эти минуты. А слов утешения мы не знали, да их, кажется, и никто не знает...

II

Хотя я и не видел панического смятения на елисеевском дворе, не слышал там ни воплей, ни причитаний, какие обычно слышатся у свежих могил, все равно я почувствовал, что сделало горе с семьей моего товарища. Теперь мне стало еще понятнее, какое большое несчастье обрушилось на село. Я вспомнил, как ночью меня знобило от одной мысли о возможной гибели отца в Буканке, и постарался представить себе, как другие ребята восприняли весть о гибели своих отцов и братьев. И не мог представить! Сколько же надо было иметь сил и мужества, чтобы не только продолжать жить, но еще и действовать, как Лукьян Силантьевич? Впервые я увидел и познал, какие неистощимые силы духа таятся в русском человеке.

Тем обиднее мне было увидеть после этого свою мать. Всегда легко поддающаяся панике, склонная к мрачному видению жизни, а тем более будущего, она была напугана, как говорится, до смерти. Это я понял сразу, как только переступил порог дома.

Она сидела на кухне за столом, на котором были разложены карты. Меня поразил ее вид: лицо осунулось, посерело, глаза запали в глубокие, затененные ямины. Вероятно, она все последние дни страдала от тяжких предчувствий. (Кстати, понять ее можно: в случае беды на ее руках оставалось четверо детей, мал мала меньше, и жила она с ними в казенном доме, в незнакомой стороне.) Так что сегодня утром — я это представил ярко,— когда отец вернулся домой в чужой одежде, босой, избитый, она все поняла с первого взгляда и обомлела от ужаса. Ну а узнав о том, что отец, несмотря ни на что, опять собирается партизанить, она и совсем пала духом. Если раньше она только боялась, что его убьют, то теперь, под впечатлением случившегося, совершенно уверилась, что гибель его неизбежна и близка. Тем более что это предсказывали и карты.

Признаться, я ждал, что мать, встретив меня, сейчас же заведет речь о сундуке. Но сегодня она, должно быть, даже позабыла о своем драгоценном сокровище. Не отрывая взгляда от карт, она глуховато позвала:

— Иди сюда.

Мать гадала на трефового короля — я давно знал, что это и есть отец, она часто гадала на него в годы войны. Ткнув пальцем в трефовую шестерку, лежавшую «в ногах короля», она заговорила странным, несвойственным ей монотонным голосом, кажется совсем и не готовясь перейти на крик:

— Видишь? Это его дорога. Опять уходит. Говорил, что уйдет?

— Говорил,— подтвердил я, сдерживая вздох.

— Ну а вот что его ожидает...— И мать разложила по краю стола несколько карт, которые до этого держала веером в руках, и среди них я прежде всего заметил пикового туза.

— Убьют его,— сказала она тихо, убежденно, со странным блеском в глубине запавших глаз, от которого мне даже вздрог-нулось; несколько секунд у нее страдальчески передергивались высохшие губы.— Один раз ушел от смерти, а во второй раз не уйти.

И даже теперь она не кричала...

Я глубоко верил в ее гадание — ведь когда-то она совершенно точно предсказала, что скоро отец вернется домой здоровым и невредимым. Да и многим соседкам она гадала, и, как мне помнилось, все ее предсказания сбывались полностью. Я привык верить картам. Сейчас их грозное предсказание ошеломило.

— А где оп? — спросил я почти без голоса.

— Баню топит.

Я бросился на огород.

Хотя вчера я и понял, что война грозит отцу постоянной смертельной опасностью, но всерьез я совершенно не мог себе представить, что где-то и когда-то белогвардейская пуля свалит его насмерть. Не думалось об этом, да и все тут! Но гадание матери поколебало мои мысли.

Около бани на веревке висело, просушиваясь на солнце, поношенное отцовское обмундирование, уже приготовленное им для нового похода. Но отца нигде не было видно. Зайдя в пред-банпик, я вдруг услышал мужские голоса за глухой стеной бани, обращенной к бору, и присел на лавочку, боясь оказаться лишним при встрече отца — возможно, тайной встрече — с какими-то людьми, скорее всего с партизанами. И верно, это были партизаны.

— Мне теперь никакого покоя нет! И никогда не будет! — говорил отец, стараясь сдерживать свой голос, дрожащий от боли.— Три дня и три ночи одно перед глазами: вот их вытаскивают из шеренг, вот раздевают, вот гонят. Ночью очнусь и не пойму: сон или явь? И все меня бьет и бьет как в лихорадке! Все бьет и бьет! — Судя по его захлебыванию, я догадался, что он плачет, и у меня от жалости к отцу тоже полились слезы.—-Сколько жизней загублено! Да каких! Люди землю пахали, хлеб сеяли, детей растили... Не-ет, эти кровопийцы должны своими головами ответить за каждую каплю пролитой крови! И не кто-нибудь, а мы должны отомстить за погибших товарищей! Только тогда наша совесть будет чиста!

После минутной тишины послышались голоса партизан:

— Ты того, Леонтьич, не надо...

— Мы и так ничего не забудем!



— Одно плохо — остались с голыми руками.

— Руки есть — оружие добудем!

— Когда же отправляемся?

— Лучше всего утречком.

— А не нагрянут ночыо? Могут!

— Тебе, Леонтьич, семью бы убрать с кордона.

— Да, от греха подальше.

— О семье я думаю,— ответил отец.— Ночью же ее здесь не будет. Увезут на пашню.

Мне была ясна и понятна святая правота отца. Ничто и никогда, кажется, не пронзало меня так, как его восхищение перед погибшими товарищами и его слезы. Я и до этого не думал удерживать его дома, а теперь понял, что надо по мере своих возможностей даже как-то облегчить ему расставание с семьей. Мне невольно вспомнился наказ Лукьяна Силантьевича своей жене — не задерживать сына, чтобы облегчить ему разлуку с домом, и невольно захотелось поступать согласно его мудрости. Но карты, карты!..

Тут я, поднимаясь с лавочки, случайно задел ногой ведро. Голоса партизан враз смолкли. В окошечко предбанника заглянул отец и, увидев меня, сказал немного удивленно, по ласково:

— Пришел? Вот и хорошо! Погляди-ка там, не прогорели ли дрова? Да еще ведерко бы свежей водицы...

Он котел еще что-то сказать своим друзьям.

Когда я вернулся с ведром воды, партизан уже не было. Под каменкой, между углей, все еще легонько поигрывали, заметно слабея, язычки огня. Можно было начинать наводить порядок в бане и мыться, но отец сказал:

— Обождем немного, еще угарно.

Мы присели на землю у стены, в тени. Вот и выдались минуты, когда можно было с глазу на глаз поговорить с отцом о том, что тревожило. Но у меня не поворачивался язык, чтобы сказать ему о предсказании матери. Я прижался к нему и зарыдал.

— Миша, что с тобой? — заволновался отец.

— Боюсь,— ответил я, всхлипывая.

— Эх, ясно море, и тебе сказала? — догадался отец.— Глупая она, наша мать. Сжечь бы у нее эти карты.— Он долго приглаживал мои выцветшие на солнце вихры.— Врут они, сынок! Не верь им! Мне верь! Меня не убьют, я это твердо знаю. Я видел, как расстреливали моих товарищей, и знал, что скоро мой черед, а все равно не верил, что пришла моя смерть. И на расстрел повели бы — все одно не поверил бы... Может, так и упал бы, не поверив, что умираю! Я даже и сам не пойму, отчего так думаю. Не верю — и все тут! Не верю! Я жить хочу, жить! Так хочу, что, может быть, и сама смерть подступить ко мне боится! Нет ее около меня поблизости! Ее ведь люди чуют...

Я уже знал, что у отца во всем своя, особая вера, удивлявшая меня еще весной. Если он во что-либо верил, то уж верил до такой степени самозабвенно, истово, безоглядно, что готов был, кажется, весь вспыхнуть пламенем от этой своей чудодейственной веры. Это была самая сильная черта его натуры. Он был человеком глубочайших, неиссякаемых и светлых убеждений. Кто наделил его такой редчайшей способностью — не знаю, но, должно быть, не одна природа.

Его вера была, конечно, сильнее карт...

— До зимы мы разобьем Колчака, и я вернусь домой жи* вым-здоровым,— продолжал отец уже совершенно спокойно.— Вот это я, сынок, без всяких карт знаю. Не могу я умереть, когда так много думаю. И не только о том, что завтра будет, но и через год, и через десять лет, и через двадцать! У меня мысли, как пчелы, работают. Я вот собираюсь идти воевать, а сам уж не только о боях думаю, но и о том, что буду делать потом, когда вернусь. Все разные планы составляю. Все о новой жизни мечтаю... Вот прошлой весной, еще при Советской власти, приехали к нам на Алтай рабочие из Петрограда. Поселились они около бывшего Локтевского завода. Это недалеко от Почкалки. И решили жить не по старинке, деревушкой, а коммуной. Я побывал там у них ради интереса. Все у них было общее: земля, машины, скот, телеги, сбруя. Все равны. Никаких различии и привилегий. Нелегко им было разживаться на голом месте: нищеты через край, во всем нехватка, многие на них поглядывают косо, всякую брехню пускают по миру, а они знай работают до седьмого пота! С большой мечтой люди жили! Красиво начинали новую жизнь! Теперь, поди, все от беляков погибли... И вот мне запала в голову мысль: как только покончим с Колчаком, установим по всей Сибири Советскую власть, я тоже начну сговаривать наших партизан, какие победнее, начать жить коммуной. Выберем хорошее место у бора, обстроимся, начнем работать дружно и покажем всем людям, какая это жизнь, когда во всем полное равенство! Я буду столярничать, сделаю мебель для всей коммуны с инкрустацией, какая была только у богачей, чтобы все завидовали нашей жизни, нашей красоте! Чтобы народ шел к нам, как идет сейчас в храмы. А ты...— Он всмотрелся в мое лицо. Боясь ошибиться со своим пожеланием, спросил: — Кем ты хочешь быть?