Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 60



— Есть у вас еще вопросы? — тихо спросила Ева. Ее тон мог бы показаться чиновнику необычным, знай он ее лучше.

— Да, но это потом.

— Подобные вопросы?

— Такого же характера. — Чиновник был удивлен, но виду не показывал.

— Вы были когда-либо в России?

— Нет, никогда.

Ева встала.

— Если вас интересуют только персональные склоки, ежели сотрудника, приезжающего из Куйбышева, не спрашивают больше ни о чем, то… — Она не закончила. — Вы вызываете меня, чтобы узнать, кто с кем и почему! Только для этого я вам была нужна?! Больше вас ничего не интересует?! То, что мы делали в действительности? Ничего о войне, о людях?! — Она отвернулась и пошла к двери.

— Куда же вы, мы еще не закончили!

— Пойду куда глаза глядят.

…Действительно, она шла неизвестно куда. Темные улочки, пустые тротуары… Затемненный Лондон казался страшным, чужим, безлюдным, как пустыня. Ева не думала теперь о себе, она думала о Радване. Вопрос чиновника казался ей тревожным: связи поручника Радвана! Скорее всего, о них доложил Высоконьский, а может, Данецкий? Она знала — так будет, предвидела, но ее не послушали. Все, что теперь может случиться, казалось Еве лишенным смысла. Конечно, министерство иностранных дел на другую работу ее не пошлет, возможно, придется зарабатывать на хлеб за пишущей машинкой. А может, придется жить на пенсию? А может… Закончится война, и они вернутся на родину. К кому? Зачем? Но война ведь скоро не кончится, это известно. Подумала: вечная ночь, люди не понимают значения бесконечности и ада, а все так просто — если до конца твоей жизни продлится война и ты будешь ходить одинокой чужими улицами, то получится именно бесконечность и ад…

Проходила мимо знакомого ресторанчика, который посещали поляки. Вчера встретилась здесь с полковником Кетличем только потому, что о нем рассказывал Стефан. Пожилой полковник оказался симпатичным человеком; захотелось вдруг снова его увидеть, сесть за столик и, попивая виски, разговаривать так, будто ее что-либо интересовало, как если бы она имела какую-то надежду.

В зале было темновато, неуютно. Из дальнего угла доносились звуки пианино, некто наигрывал до боли знакомые, терзающие душу мелодии. Почти все столики заняты: несколько офицеров в форме летчиков (подумала, что нежелательно было бы здесь встретить друзей Владека), казавшиеся такими серыми девочки и пожилые мужчины, попивавшие плохой кофе.

Кетлич вчера сказал: «Здесь пригодился бы Ор-От [40], он чувствовал такие настроения, как патриотизм, сентиментальность, и отличил бы преждевременное отсутствие надежды…» Старые мелодии лились из пианино: «Песни о славе», «Летят уланы», «Звените, сабли». Только польский поэт мог написать такие слова, никто другой.

Увидела Кетлича. Он сидел одиноко у столика и, заметив ее, встал.

— Подверглась риску, — сказала Ева, присаживаясь. — Была возвышенной, сентиментальной и смелой.

— Значит, много всего наговорили вы им в министерстве иностранных дел…

— Вот именно! Закажите, пожалуйста, чего-нибудь покрепче. Очень хотелось вас здесь встретить. Нет, прошу вас, ничего не говорите. Этот город действует на меня отвратительно.

— Не только на вас.

— Возможно. Вместо того чтобы нагрубить и закрутить солидную интригу, я взяла и гордо-пренебрежительно ушла. Вела себя, представляете, как девушка от Ор-Ота.

Кетлич засмеялся.

— Вы вносите в нашу лондонскую жизнь неповторимые ценности.

— Только не этот стиль, полковник, больше не хочу ничего возвышенного, никакого подхалимства, приукрашивания действительности, вежливости…

— Прекрасно.





— Прошу еще один коньяк. Злюсь на себя — не сумела вытянуть из этого чиновника из МИДа ничего насчет Стефана. У вас есть связи в кабинете Верховного?

— Найдутся.

— Дорогой полковник… Радвана обязательно нужно вытянуть из России, если еще не поздно!

Кетлич внимательно в нее всматривался.

— Вы думаете о нем постоянно, вчера тоже…

— Поможете?

Полковник утвердительно кивнул. Ева засмеялась:

— Вы еще не заметили? Ведь я его люблю.

— Счастливый парень и… дурак. — Кетлич вздохнул. — Боже, какой дурак! Как могло случиться, — продолжал полковник, — что вы не сумели обвести его вокруг своего мизинца?

— Проиграла в конкурентной борьбе. Знаете, шутки в сторону. — Она говорила теперь серьезно. — Я действительно за него боюсь, мои предчувствия, к сожалению, чересчур часто сбываются… Может, написать Сикорскому?

Кетлич молчал. Не хотел говорить Еве, она должна знать сама, что такое письмо даже не дойдет до Верховного, в сети больших интриг такая маленькая интрижка…

— Знаю, — сказала Ева и потянулась к рюмке, — расклеилась, хотела быть нужной и поехала в Россию, думала помочь мужчине, которого любила, но он мною не интересовался.

— Жаль, — отозвался Кетлич, — что я не моложе.

— Я тоже уже не молода и не могу быть одинокой, чувствую, будто случилось непоправимое несчастье, оставляющее нас на пустой тропинке, на дороге в никуда. И мне все кажется, что эта война для нас никогда не кончится, что мы останемся здесь навсегда…

«Интересно, — подумал Рашеньский, — забрали ли мои записи? Мне, право, на это наплевать. Мою комнату в гостинице «Гранд», конечно, перетрясли, и теперь их переводчик, уже на русском языке, знакомится с моими тревожными мыслями, исканиями и домыслами. Найдут ли в них дополнительные обвинительные материалы? Пусть найдут… Также последнее, не отправленное письмо к Марте. «Это государство, — писал в нем, — одновременно захватывает меня и отталкивает». Они не в состоянии меня понять, не смогут понять колебаний между надеждой и отчаянием; теперь я ближе к отчаянию. Но могу уже думать. Почему меня неделю не допрашивают? Забыли? Нет, они никогда не забывают, это метод, — думают, пусть раскается в камере, но я имею лагерный стаж, и здесь мне даже хорошо — пока мороза нет, три шага от окна к двери, а я люблю прохаживаться. Иногда ночью во сне просыпаюсь от крика: мне кажется, Марта склоняется надо мной, и я кричу, потом вспоминаю, где нахожусь, и опять спокойно засыпаю. Меня не били, иногда даже думаю, как бы я себя вел — мне не в чем признаваться. Наивный! Не понимаю все ещё, о чем идет речь: может, создают какую-то легенду, а может, это элемент большой игры, а может, совпадение. Не знаю, выйду ли я отсюда. И записи делал ненужные: никогда на их основе не напишу книги. Могу сейчас создавать лишь сценарии исключительно для себя.

Однако захватывающее время: куда повернет история? На нескольких метрах пространства, с окном, до которого не могу достать, разыгрываются сцены драмы, жаль только, что статисту Рашеньскому выделена такая маленькая роль. А может, это и лучше? Отключаюсь, перестаю думать о Марте — мысли о ней мучительные, не сравнимые ни с чем другим. В лагерях, когда возвращался с лесопилки и задумывался, как долго еще протяну, когда умер Рышард Дороцкий и труп вывезли неизвестно куда (мы так и не узнали, где всех хоронили), думал: может, она вне опасности. Сейчас знаю — Марты больше нет.

Раскладываю свой сценарий, как раскладывают колоду карт.

Сначала воображаю, что думают партнеры, это — главное. Развитие событий может уже не зависеть от них или зависит только частично, но решения и действия, которые не всегда можно предвидеть, возникают от их замыслов и оценки обстановки.

Сикорский. Я всегда писал, что он хочет договориться с Россией. Он реалист, и когда приезжал в Москву, был уверен, что благодаря ему совершается большой поворот в истории, и считал, что имеет хорошие карты для игры, но в последнее время понял, что остались только плохие. Чем играть со Сталиным? Границами? Англичане не поддержат. Можно получить небольшие изменения линии границы, существовавшей к началу войны, но что скажут в стране, что скажет эмиграция? Какое же небольшое поле действия!

Возложено, Вензляк прав. Нужны ответственные и великие решения, не считаясь ни с кем и ни с чем. Понимает ли это Сикорский? Да. Воображаю себе его в лондонском кабинете: одинокий, как я сейчас в камере. За дверью адъютанты, в дверях — глазок для подглядывания за Верховным. Нет, глазка, конечно, нет. На стене карта Польши. И постоянная боязнь: не совершить ошибки. Вензляк сказал бы: лучше совершить большую ошибку, чем бояться больших решений. Но Сикорский думает о постоянной угрозе ошибки и ее неисчислимых результатах. Была ли эвакуация войск в Иран ошибкой? А не подверглась бы армия уничтожению, если бы осталась? Можно ли рассчитывать на удар союзников с юга в мягкое подбрюшье Европы и по Польше? Нужно принимать меры для обеспечения безопасности на всех фронтах, надо договориться со Сталиным; но до каких же пределов следует уступать? И каковы воображаемые результаты разрыва отношений? Почему не удалось достичь радикального изменения?

40

Псевдоним польского поэта XIX века Артура Опмана — патриота, воспевавшего Варшаву.