Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 60

«Сознание ограниченности наших знаний о развитии исторического процесса бывает особенно мучительным, когда ты являешься или почти что являешься свидетелем важных событий, не будучи, разумеется, ни одним из действующих лиц, т. е. людей, находящихся на исторической сцене или хотя бы в ее ближайших кулуарах. Что же все-таки означает это — «быть свидетелем»? Зрительный зал огромен, даже с первого ряда видно не больше, чем с самого дальнего балкона, только жесты лучше видны да слова слышны, а то, что произошло на самом деле, задумано ведущими актерами, станет известным значительно позже, если, разумеется, вообще станет известным, а не исчезнет, расплывется, растворится в различных интерпретациях и комментариях, необходимых или излишних, чаще всего вызванных какими-то сиюминутными потребностями. Решение, принятое на сцене, которому теперь аплодирует зрительный зал, может быть игрой, тактическим шагом или началом чего-то, чего еще не могут предвидеть даже ведущие актеры, а ведь речь идет о наших судьбах, и о моей тоже, и когда я смотрю на этот исторический спектакль, то сам принимаю в нем участие, играя незначительную роль и почти ничего не понимая».

Так или почти так рассуждал про себя подпоручник Анджей Рашеньский, будучи свидетелем, правда, сидящим не в первом ряду, событий, связанных с поездкой Сикорского в Россию. Как корреспондент местного издания газеты «Ожел бялый» [16] (несколько его корреспонденции перепечатала британская пресса, благодаря чему его фамилия приобрела определенную известность), он участвовал во встрече Верховного в Куйбышеве, а также в его поездке в Москву, и позднее в инспектировании польских частей. Посол Кот соблаговолил побеседовать с ним после переговоров со Сталиным, он даже получил приглашение, что явилось для него полной неожиданностью, на большой банкет в Кремль. Он болезненно переживал ограниченность своих знаний и, как многие его коллеги, во время войны и позже пытался докопаться до того, что скрывалось за жестами, словами и формулировками. Действительно, на его глазах происходил поворот, в этом был уверен и он — человек, который провел два года в лагере для интернированных польских офицеров на далеком Севере, он остро чувствовал теперь значимость этого поворота, а когда его спрашивали, почему он не пишет о пережитом в лагере, отвечал, что хочет написать сначала о будущем и о том, что происходит теперь, а для сведения счетов с прошлым еще придет время, если оно вообще придет.

В огромном кремлевском зале он видел Сталина, поднимавшего тост за великую, сильную, более крепкую, чем раньше, Польшу, и хотел верить этому грузину, острый взгляд которого из-под кустистых бровей смягчала иногда доброжелательная, возможно заученная, улыбка. Немцы стояли еще под Москвой, на заснеженных полях под Клином, Дмитровой, Яхромой, Рогачевом, Солнечногорском. Русские в неглубоких, наспех вырытых в затвердевшей земле окопах сдерживали натиск немецких танковых полчищ, а здесь, в ярком свете люстр, на мягких коврах, за банкетными столами, с рюмкой хорошего вина в руке, он, бывший военнопленный, бывший лесоруб, бывший враг, праздновал примирение, которое должно было быть прочным и открыть дорогу к Польше. Его пугала дальность этой дороги… Рядом со Сталиным стоял Сикорский. Рашеньскому хотелось услышать, о чем они говорят, прочитать их мысли.

Он мог попытаться воспроизвести их беседу, опираясь на воображение. И Рашеньский решил, что если останется в живых, то попробует сделать это, и хотя со временем его знания вряд ли пополнятся, такое воспроизведение все же станет возможным и даже необходимым. Он думал о будущем с надеждой, страхом и огромным желанием ускорить время.

Термометры в Москве показывали тридцать два градуса ниже нуля. Рашеньскому казалось, что этот заснеженный, стойко переносивший холод и нависшую над ним опасность город, которого Сикорский никогда не видел, но о котором много раз и по-разному думал, должен произвести на него сильное впечатление. Он ехал в Кремль на свою первую встречу со Сталиным, и нетрудно было представить себе эту поездку: пустая Красная площадь, собор Василия Блаженного, выглядевший как декорация, перекрещивающиеся высоко в небе лучи прожекторов. Он наверняка молчал, окидывая рассеянным взглядом улицы, по которым проезжали; молчал и сидевший рядом посол Кот. Возможно, перед своей первой беседой с человеком, который, вне всякого сомнения, был нелегким партнером, Сикорский не сдерживал своего воображения, не проговаривал про себя заранее придуманные фразы, а дал простор мыслям, словно надеясь, что в их беспорядочном нагромождении возникнут, как бы сами собой, решения, которые он искал. «Статус-кво, — слышал он голос Соснковского, — статус-кво до сентября 1939 года — вот основное условие наших переговоров с Москвой». «Условие? — рассмеялся Ретингер. — Если не подпишем с ними соглашения, то окажемся на задворках событий». «А границы?» — спросил Сеида. «Черчилль нас поддержит, даст гарантии; я не имею, по конституции, права обсуждать вопрос границ». Сидели в самолете, и Ретингер время от времени наклонялся к нему: «Вопрос о Москве еще не решен, генерал, надо проявить твердость».

«Что значит: проявить твердость? Англичане, несмотря на неоднократные просьбы и старания выделить снабжение польской армии в СССР из общего фонда поставок России, не выполнили наших требований. Можно ли действительно рассчитывать на поддержку англичан? А может, следует самому принять командование польской армией? Стать зависимым от Сталина?» Он снова вспомнил хату под Мозырем, где размещался штаб Пятой армии, разложенную на столе большую карту, на которой границы Речи Посполитой не были обозначены. Разглядывал ее так, словно искал четкую, жирную линию, отделяющую Польшу от России. Где она должна проходить? Еще дальше на восток? Пилсудский мечтал о федерации [17], он же, Сикорский, никогда в эту федерацию не верил, сражался за нее, но не верил. Так где же Польша? Увидел улыбающееся и всегда чересчур уж сердечное лицо Рузвельта. «Наши требования в отношении Восточной Пруссии являются условием независимого существования Польши», Президент вежливо соглашался: «О границах будем говорить после войны». Все равно эти вопросы будут решать победители, но окажется ли среди них человек, который ждет его сейчас в Кремле?

Ворота Кремля. Часовые отдают ему честь. Сколько же километров отсюда до фронта? У этого грузина, надо сказать, крепкие нервы.

Остановились друг против друга. Сталин улыбался, но его улыбка казалась холодной, а взгляд острым и проницательным. Сикорский обычно обращал внимание на внешний вид кабинетов — этот показался ему каким-то неопределенным, холодным, как глаза Сталина, и слишком уж ярко освещенным. Он заранее приготовил приветствие — переводчик переводил быстро и умело, — Сталину оно, кажется, понравилось, Молотову — тоже, но он краешком глаза увидел лицо Андерса и подумал, что эту пару фраз они тоже постараются использовать против него.





— Я безмерно рад, — сказал он, — что могу приветствовать одного из подлинных творцов современной истории и поздравить господина президента с проявленным русской армией героизмом в борьбе с Германией. Как солдат, я восхищен мужественной обороной Москвы.

— Благодарю вас, — сказал Сталин, но его слова прозвучали довольно сухо, — и рад видеть вас в Москве.

Даже когда они сидели за столом, они не переставали внимательно разглядывать друг друга. Перечень накопившихся дел, недоразумений, трудностей был довольно длинным, но самыми неотложными Сикорский считал военные вопросы. Черчилль явно подталкивал его к выводу, во всяком случае, к подготовке вывода польских частей из СССР в Иран. То же самое услышал Верховный от Андерса. Однако на это он так и не решился; речь шла теперь скорее об условиях, в которых формировалась польская армия в СССР. Правда, он не переставал думать и о волнующих его все время вопросах, постановка которых сейчас казалась ему сомнительной или преждевременной: границы, вопросы гражданства… Что думает Сталин? Считает ли он его марионеткой Черчилля? «Англичане не должны обсуждать с русскими наших дел», — сказал Кот. Он прав.

16

Газета «Белый орел» — печатный орган лондонского эмигрантского правительства.

17

Ю. Пилсудский вынашивал идею создания федерации с «независимыми» украинским и белорусским государствами как санитарного кордона против Советской России.