Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 102

— Ну и сволочь… Ну и прохвосты…

Валентин хорошо понимал, что он имел в виду сеньоров или епископов, и отвечал, тоже не называя имен:

— Что верно, то верно. Подлецов и прохвостов всех мастей хватает на этом свете!

Тут крестный Жан, взглянув на него искоса, добавлял:

…и безмозглых дураков тоже достаточно!..

А Валентин подхватывал:

— Верно. А особенно таких, которые воображают себя мудрецами. Они-то всех хуже.

Так продолжалось довольно долго. Частенько крестный багровел, а Валентин бледнел от злости, и я все думал, что они схватятся.

Но до тех пор, пока священник Кристоф не принял присягу, все их недолгие распри носили мирный характер. Так было до января 1791 года, когда стали ежедневно доходить до нас новости: то мы узнавали, что священник такого-то селения принял присягу, то еще кто-то, и наконец, священник миттельбронский, г-н Дюзабль, только что заменил пфальцбургского — г-на Отто и все священники Национального собрания во главе с аббатом Грегуаром дали присягу и т. д.

Хозяин Жан воодушевился. С торжествующим видом, посмеиваясь, он напевал: «Наша возьмет… наша возьмет». А Валентин все мрачнел и мрачнел. Я даже подумывал, что он из страха не осмеливается дать волю гневу. И вот однажды пришло известие, что епископ Отенский, Талейран Перигорский, будет посвящать епископов, давших присягу, вопреки папскому запрету. Дядюшка Жан по этому случаю пришел в самое веселое расположение духа и принялся кричать, что монсеньер Талейран Перигорский — истинный апостол Христа, ведь он-то и придумал, что надо продавать имения церковников; он-то и служил обедни на Марсовом поле на алтаре отечества в день Федерации, и теперь, когда он посвящает епископов, слава о нем донесется до небес; что этот разумный человек достоин уважения всех порядочных людей, а неприсягнувшие епископы по сравнению с ним — ослы.

И вот тут-то Валентин, который до сих пор хладнокровно слушал его за работой, вдруг срывается и, наступая на крестного нос к носу, вопит:

— Все это вы говорите для меня, да? Верно ведь? Так вот слушайте: ваш Талейран Перигорский — подлый предатель. Поняли? Он — иуда! И все те, кто его почитают, тоже иуды.

Дядюшка Жан был до того удивлен, что даже отпрянул. А Валентин все кричал:

— Вы говорите, что наши епископы — ослы! Ослы! Да сами вы — осел, тварь кичливая, зазнавшийся дурак.

Тут крестный протянул руки, собираясь схватить его за шиворот, но Валентин поднял молоток и заорал:

— Не смейте трогать!

Вид у него был страшный, и, если б я не бросился, не встал между ними, произошла бы непоправимая беда.

— Заклинаю вас господом богом! Дядюшка Жан, Валентин, опомнитесь!

Оба побелели. Дядюшка Жан все хотел что-то сказать, но не мог; негодование его душило. А Валентин, отбросив молот в угол, произнес:

— Кончено! Хватит с меня, терпел два года. Ищите себе другого подмастерья.

— Да, с меня тоже хватит, — отвечал крестный, заикаясь от волнения. — Я тоже натерпелся от эдакого аристократа.

Валентин на это отвечал:

— Рассчитайте меня и свидетельство дайте, что я проработал у вас пятнадцать лет. Слышите! Свидетельство, хорошее или плохое — все равно. Я хочу знать, что скажет такой патриот, как вы, о таком аристократе, как я.

И, схватив куртку и надевая ее на ходу, он выскочил из кузницы и направился к дому Риго.

Дядюшка Жан был потрясен.





— Ну и негодяй! — произнес он наконец, а немного погодя обратился ко мне:

— Как тебе нравится эта скотина, а?

— Что говорить — он не в своем уме, — отвечал я. — Но все же он честный малый, надежный подручный, хороший работник. Вы не правы, дядюшка Жан: зря его вот уже сколько времени поддразнивали.

— Как это я не прав? — воскликнул он.

— Да так, — продолжал я, — вы потеряли хорошего подручного, человека преданного. Потеряли по своей вине: напрасно вы его из себя вывели.

— Но ведь я же — хозяин! А не будь я хозяином, задал бы ему трепку. Ну, да ладно. Хорошо, Мишель, что ты прямо говоришь мне, что думаешь. Мне досадно, что все так случилось, да, досадно! Но что поделать! Да разве я думал, что на свете есть такие дурни!

Видя, что он раскаивается, я, не говоря ни слова, накинул куртку и побежал к дому Риго — постараться все уладить. Я любил Валентина, и мне казалось, что мы не сможем жить врозь. Крестный Жан, поняв, что я намеревался сделать, не удерживал меня и пошел в харчевню.

Я распахнул дверь к Риго — Валентин был там и рассказывал старикам обо всем, что произошло; они слушали его, оторопев. Я прервал его:

— Валентин, вы не должны нас покидать. Это немыслимо. Позабудьте обо всем! Хозяин тоже забудет, право же, не станет он сердиться на вас. Напротив, он вас уважает, любит — это уж точно.

— Верно, он и мне об этом сотни раз повторял, — подтвердил старик Риго.

— А мне-то какое дело! — отрезал Валентин. — До созыва Генеральных штатов я тоже любил этого человека. Но с тех пор, как он воспользовался смутой и прибрал к рукам церковное именье, я считаю его грабителем. И к тому же, — крикнул он, с силою ударяя кулаком по столу, — спесивец воображает, будто все люди равны; его чванство возмущает меня. Алчность грабителя его погубит — предупреждаю вас. Так ему и надо. Ты, Мишель, ни в чем не повинен; твоя беда в том только, что ты попал в общество Жана и Шовеля. Тут нет твоей вины. Было бы все в порядке, лет через пять-шесть ты бы обзавелся кузницей — я бы тебе помог. Ведь я скопил тысячу шестьсот ливров — они лежат на сохранении у дядюшки Булло, в Пфальцбурге. Ты бы женился по-христиански; мы, пожалуй, и работали бы вместе, и старого подмастерья уважали бы твои дети и вся семья.

Говоря так, он сам расчувствовался, а я все повторял:

— Ну, не уезжайте, Валентин. Нельзя вам уезжать.

Вдруг он провел рукой по лицу, поднялся и проговорил твердо:

— Нынче у нас четверг. Я уезжаю послезавтра, в субботу, ранним утром. Каждый обязан выполнять свой долг. Оставаться в вертепе, где тебе грозит опасность загубить свою душу, но только заблуждение, но и преступление. Я и так натерпелся. Давно бы мне следовало уйти, да малодушие и привычка удерживали. Ну, а теперь — решено. И я очень доволен. Скажешь мастеру Жану Леру, чтобы он все приготовил к завтрашнему вечеру. Слышишь? Разговаривать с ним я не желаю. Еще вообразит, что в силах меня с пути сбить.

С этими словами он вышел в сени и взобрался по лестнице на чердак, в свою каморку. А я побрел по улице, засыпанной снегом, и в унынии вошел в большую горницу «Трех голубей», где Николь накрывала к обеду. Тетушка Катрина, чем-то озабоченная, помогала ей: хозяин, разумеется, рассказал жене о своей размолвке с Валентином; он прохаживался взад и вперед по комнате, заложив руки за спину и понурив голову.

— Ну, как дела? — спросил он.

— Да вот так, крестный: Валентин уезжает послезавтра, в субботу, спозаранок. Он велел предупредить вас, чтобы все было в надлежащем порядке.

— Хорошо, пусть так. Шестьдесят ливров за этот месяц тут. Свидетельство сейчас будет составлено. Но ступай к нему и скажи, что я не злопамятен, скажи, что я приглашаю его к обеду и мы не будем толковать ни о сеньорах, ни о капуцинах, ни о патриотах. Скажи-ка ему об этом от моего имени. Да еще скажи, что два таких старых приятеля все же могут на прощанье пожать друг другу руки и распить бутылочку доброго вина, хоть и не сходятся во мнении насчет политики.

Я видел, как он огорчен, и не решался сказать, что его подручный не желает с ним разговаривать.

Как раз в эту минуту Валентин проходил мимо наших окон, с палкой в руке, направляясь в город. Очевидно, он шел к нотариусу за деньгами. Крестный распахнул окно и окликнул его:

— Валентин! Эй, Валентин!

Но тот, даже не обернувшись, продолжал путь. И дядюшка Жан снова вскипел и крикнул, захлопнув окно:

— Негодяй не желает меня слушать! До чего ж злопамятен! И я кое в чем виноват… но раскаивался, что, бывало, горячился. Ну, а сейчас я доволен. Вот мерзкий аристократишка, и слушать меня не желает!