Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 102

За ним выступали два сержанта, одетые, как все сержанты с таможни, в белые мундиры с желтым кантом, за что их прозвали «свиное сало», в треуголках набекрень, с саблями, бившими по толстым икрам. Это были рослые парни, сильно изуродованные оспой. До революции почти все были ею отмечены; хорошеньким девушкам всегда грозила опасность утратить красоту, красавцам тоже. Косые и слепые не переводились из-за этой ужасной болезни. И все же одному богу известно, как трудно было заставить людей признать медицину, пожалуй, еще труднее, чем разводить картофель. Народ всегда на первых порах отвергает то, что приносит ему пользу. Беда, да и только!

Итак, они явились. И толстяк Пуле, в четырех шагах от стола, завидя Кошара, произнес с довольным видом:

— А вот и он! Попался!

Во дворе все пришли в негодование, так как Кошар с давних пор носил Пуле табак даром. Но для Пуле подобные пустяки не имели значения, и он приказал сержантам:

— Хватайте его! Это он и есть!

Сержанты схватили Кошара; тот закричал, выронив изо рта трубку:

— Что вы от меня хотите, что пристали? Что я вам сделал?

Искры летели нам под ноги, мы испуганно переглядывались, а Пуле отвечал ему с хохотом:

— Мы пришли из-за двух контрабандных мешков табаку, которые ты вчера принес из Грауфталя, — знаешь, ли, тех самых мешков, которые лежат у тебя на чердаке, как войдешь справа за дымоходом, под дранкой?

Тут всем стало понятно, что на бедного Кошара донес какой-нибудь завистник сосед, и мы содрогнулись: такое подсудное дело каралось галерами.

Никто не смел двинуться: сопротивляться чиновникам фиска в те времена было еще опаснее, чем ныне. У человека отнимали не только землю, деньги, дом, но если не хватало гребцов в Марселе или Дюнкерке, его посылали туда — и он пропадал без вести. Так происходило не раз в горах, а у нас в Лачугах так случилось с сыном старой Женевьевы Пакотт: по доносу Пуле его изобличили в контрабанде соли, и, говорят, с той поры Франсуа находится в краю, где растут перец и корица. Женевьева потратила все свое добро на судебные издержки. Она стала совсем немощной и побиралась.

Теперь-то вам понятно, чего боялись люди!

— Ну, пошли! — орал Пуле.

А Кошар, цепляясь за стол, отвечал, тяжело дыша:

— Не пойду!

Верзила Летюмье потерял всякую охоту кричать, молчал, как карп в лохани. Все эти ретивые крикуны, завидя сержантов да жандармов, сразу становятся осторожными, зато часто те, от кого меньше всего ожидаешь, при иных обстоятельствах проявляют смелость.

Сержанты тащили Кошара, осыпая ударами, — им почти удалось стянуть его со скамьи. Пуле твердил:

— Поддайте еще разок… сам пойдет!

— И тут среди тишины раздался голос Маргариты, сидевшей у решетчатой ограды рядом со мной:

— Эй, господин Пуле, поосторожнее! Вы не имеете права брать этого человека под стражу.

И все сидевшие за столом на шаг от двери — кузнец Леру, Летюмье, тетушка Катрина, Николь, бледные от страха и жалости, в ужасе обернулись. Они узнали голос Маргариты, но не могли поверить, что она так отважна, и дрожали за нее. А толстопузый Пуле, как и все, оглядывался с недоумением: никогда еще не случалось ничего подобного. Он вопил:

— Кто это сказал? Кто осмеливается выступать против налогового управления?

Маргарита хладнокровно ответила со своего места:

— Я, господин Пуле, Маргарита Шовель, — дочь Шовеля, депутата третьего сословия большого бальяжа в Меце. Дурно вы поступаете, господин сборщик. Тяжкий проступок — брать под стражу лицо именитое, нотабля, без особого на то распоряжения господина прево.





Она поднялась и подошла к сборщику пошлины и обоим сержантам — те, обернувшись, недружелюбно смотрели на нее из-под широких полей треуголок, не отпуская Кошара.

— Разве вам не известен указ короля? — сказала она. — Вы арестовываете людей по делам фиска после шести часов вечера, а ведь указ вам это запрещает. И вы принуждаете людей открывать вам двери ночью! Подумайте-ка, ведь так и злоумышленники могли бы заявить: «Мы — чиновники фиска, открывайте!» Они бы в свое удовольствие грабили селения, если б указ не запретил того, что вы творите, и не повелевал производить все это в присутствии двух советников, и только днем.

Она произнесла эту речь звонким голосом, без запинки, совсем как старик Шовель, и Пуле, казалось, смешался от того, что ему осмелились сказать правду в лицо. Щеки у него затряслись от досады. Все остальные осмелели. Пока Маргарита говорила, на улице поднялся ропот, а как только она кончила, послышался жалобный, скорбный голос — голос старой Женевьевы Пакотт. Она выкрикивала:

— У-у, разбойник… у-у, негодяй! Он все еще приходит… Ему еще мало сыновей и отцов семейств.

Бедная старуха потрясала костылем над забором, и вопли ее походили на рыдания.

— Ты отнял у меня сына… бедняжку Франсуа… Ты довел меня до нищеты… Но тебя ждет божий суд… да, ждет… Тебе его не миновать… Все негодяи перед ним предстанут.

Даже звуки ее голоса вгоняли нас в дрожь, все побледнели еще больше. А Пуле озирался, прислушиваясь к шуму на улице. Сержанты тоже обернулись.

Тут Жан Леру встал со словами:

— Господин сборщик, прислушайтесь к голосу несчастной старухи… Вот ведь ужас!.. Никому из присутствующих здесь, верно, не хотелось бы иметь на совести такое пятно, слушаешь — и то сердце разрывается.

Женевьева Пакотт уже не выкрикивала проклятий; она зарыдала и медленно побрела по улице, стуча костылями.

— Да, — продолжал дядюшка Жан, — вот ужас-то! Подумайте хорошенько о том, что вы делаете. Мы переживаем трудное время — трудное для всех, но особенно — для чиновников фиска. Чаша полна — смотрите, чтобы она не переполнилась через край. Вот уже пять раз в этом году вы являетесь к людям глубокой ночью. Делали обыски в Лютцельбурге прошлой зимой, после полуночи — искали контрабанду. Смотрите, надоест людям, станут оказывать вам сопротивление. А как должно поступать нам, благонамеренным обывателям? Должны ли мы оказывать вам помощь, вопреки указу короля, который вы нарушаете? Должны ли поддерживать тех, кто попирает эдикт и указ? Или же тех, кто защищает свои права? Рассудите ради бога. Только об этом и прошу вас, господин Пуле!

И он снова сел. Шум на улице нарастал; многие перевесились через изгородь, чтобы все увидеть и услышать.

Кошар кричал:

— Не пойду!.. Уж лучше убейте меня… За меня — указ!

Приметив, что оба сержанта тоже стали о чем-то раздумывать и озираться, не смея выполнить его приказ, Пуле вспомнил о Маргарите и, с яростью обернувшись к ней, сказал:

— Ты все это затеяла… кальвинистка. Все шло бы, как всегда, не будь этого мерзкого отродья.

Он ринулся к ней, побагровев; жилы на его шее вздулись, и он напоминал жирного индюка, который гоняется за детьми. Он уже готов был толкнуть ее, как вдруг сзади нее в полумраке заприметил меня. Я и сам не знаю, как сбросил куртку, как очутился около нее. Я смотрел на него и, посмеиваясь про себя, думал:

«Только тронь ее, негодяй, — я тебе покажу».

Мысленно я уже сдавил его жирную красную шею, как тисками. Он все понял и, побледнев, буркнул:

— Ну хорошо, хорошо… Завтра снова придем.

Сержанты, видя толпу людей, перевесившихся за изгородь, глаза, сверкавшие во мраке, казалось, были довольны, что уходят. Они выпустили Кошара, и тот сразу выпрямился; рубаха его была разорвана, щеки и лоб покрыты потом.

Я не двигался с места. И тут Маргарита, обернувшись, увидела меня. Многие тоже смотрели на меня. Я был просто в ярости, видя, что толстяк сборщик уходит вместе с сержантами; в тот вечер я рвался в бой. Как удивительны люди и как все меняется с возрастом!

Да, не вечно руки и плечи у тебя, как у восемнадцатилетнего, а в руках — силища кузнеца. И не всегда хочется тебе похвалиться силою и храбростью перед той, кого любишь… Словом, они убрались. Маргарита расхохоталась и сказала: