Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 102

Я удивился и спросил ее — зачем? Мать, усмехаясь и поглядывая на батюшку, ответила:

— Увидишь!

Отец плел корзину, думая свою думу. Он заметил:

— Летюмье — богатеи. Потанцуй с их дочкой: невеста завидная.

Услышав это, я смешался. Не то, чтобы девушка мне не нравилась, нет — просто мне еще не приходила в голову мысль о женитьбе. И все же я, из любопытства, неразумия, а также из желания угодить батюшке, отвечаю:

— Воля ваша! Только я еще очень молод, рано мне жениться. Ведь я еще не прошел жеребьевку в рекруты.

— Верно, да тебе-то ничего не стоит пойти туда, а людям приятно будет, — говорит мать. — Это простая учтивость, и все тут.

Я говорю:

— Ладно.

И вот в следующее воскресенье после вечерни я отправляюсь на танцы. Спускаясь по склону, раздумываю обо всем этом и сам дивлюсь своему поступку.

В ту пору старая Пакотта, вдова Дьедоне Бернеле, содержала харчевню «Аистов» в Лютцельбурге, чуть левее деревянного моста. А позади, там, где теперь разбит сад, у подножья горы под буками, устраивались танцы. Собиралось много народу, потому что господин Кристоф был не таким, как многие другие кюре: он прикидывался, будто ничего не видит, ничего не слышит — даже звуков кларнета, на котором играл Жан Ра. В харчевне попивали белое эльзасское винцо и ели жареное.

Итак, я спускаюсь на улицу, взбегаю по лестнице во двор, посматривая на девушек и парней, танцующих на террасе. Из первой беседки, увитой зеленью и стоявшей чуть повыше, меня окликает тетушка Летюмье:

— Иди сюда, Мишель! Иди сюда!

Красотка Аннета, увидев меня, залилась румянцем. Я взял ее за руку и пригласил на вальс. Она воскликнула, вскинув на меня глаза:

— Ах, господин Мишель! Ах, господин Мишель!

Во все времена — и до, и после революции — девушки одинаковы; один им всегда нравится больше других.

Я провальсировал с нею раз пять-шесть, уж не помню сколько. Мы смеялись. Тетушка Летюмье была предовольна. Аннета разрумянилась, потупила глазки. Разумеется, мы не вели политических разговоров, а шутили, пили вино, грызли немецкое печенье. Привольная у них была жизнь!

И я решил:

«Мать будет довольна — ее сынка станут хвалить».

Но часам к шести вечера мне все это прискучило, и я, не долго думая, спускаюсь на улицу и иду домой напрямик — ельником между скал.

Жара для этого времени года стояла необычайная, все зеленело, цвело: фиалки, кустики земляники и черники разрослись и покрыли зеленью тропинки. Прямо июнь месяц! С той поры там ничего не изменилось, зато мне лет прибавилось, вот что!

Так вот, я взбираюсь на скалистое плоскогорье, выхожу на дорогу, откуда уже видны крыши Лачуг, и замечаю впереди, шагах так в двухстах — трехстах, невысокую девушку, всю в белом налете пыли. Она все шагает и шагает вперед, согнувшись под большой четырехугольной корзиной, перекинутой через плечо.

Да это Маргарита… Конечно, она!

Я прибавляю шагу… бегу.

— Эй, Маргарита!

Она оборачивается; ее смуглое личико блестит от пота, волосы рассыпались вдоль щек, глаза сияют. Она заливается смехом и говорит:

— Э, да это ты, Мишель! Вот приятная встреча!

А я смотрю на толстый ремень, впившийся в ее плечо. И на душе у меня смятение.

— Ты, как видно, немного устал, — заметила она. — Издалека идешь?

— Да нет, из Лютцельбурга… с танцев.

— Ах, вот как, вот как, — сказала она, снова трогаясь в путь. — А я иду из Дабо, пересекла все графство. Там я продала «Третье сословие». Попала туда вовремя — только собрались депутаты общин. А позавчера утром я была в Ликсгейме, в Лотарингии.

— Какая же ты крепкая! — сказал я, шагая рядом с нею.

— Ну да, крепкая! Где уж там! Все же я чуточку устала. Но, знаешь ли, удар нанесен! Дела идут!

Она смеялась, но, должно быть, очень устала, потому что, подойдя к невысокой стене, что тянется вдоль старого виноградника, принадлежавшего Фюрсту, она прислонила корзину к краю и промолвила:

— Поболтаем немного, Мишель. И передохнем.

Тут я снял с нее корзину, поставил на стену, говоря:

— Что ж, давай передохнем. Ах, Маргарита, ремесло у тебя потруднее, чем у всех нас.





— Да, но зато дела идут! — отозвалась она, и тон ее, и взгляд были точь-в-точь отцовские. — Зато мы сможем сказать, что проложили дорогу! Мы уже отвоевали наши старинные права, а теперь будем добиваться других. Пусть нам все возвратят, все! Пусть все будут равны… пусть налоги для всех будут одинаковы… пусть каждый добивается успеха, благодаря своим способностям и труду. И затем, пусть у нас будет свобода… Вот так-то!

Она смотрела на меня. Я был восхищен и думал: «Что мы, все остальные, собой представляем, по сравнению с этими людьми? Что сделали для страны? Что претерпели?»

Глядя на меня снизу вверх, она добавила:

— Да, вот такие дела! Наказы почти готовы, и мы будем продавать брошюры тысячами. А пока я хожу одна. Мы ведь живем нашим делом, и мне приходится работать за двоих, потому что отец теперь работает для всех. Позавчера я отнесла ему двенадцать ливров, на неделю ему хватит, а заработала пятнадцать. Я еще четыре заработала, так что у меня осталось семь ливров. Послезавтра пойду повидаться с ним. Дело пойдет! А во время созыва Генеральных штатов мы продадим все речи, которые там будут произнесены, — третьим сословием, разумеется. Мы не отступим… нет! Нужно действовать с умом! Пусть народ все знает, пусть люди просвещаются. Понимаешь?

— Да, да, Маргарита, — отвечал я, — ты говоришь, как твой отец: ваши речи меня до слез пронимают.

Она сидела на стене, прислонившись к корзине. Солнце заходило; небо, со стороны Миттельброна отливавшее золотом, было в багряных разводах; не виднелось ни облачка, а слева, над развалинами древнего Лютцельбургского замка, поднималась бледная, голубоватая луна. Я все смотрел и смотрел на Маргариту — она приумолкла и тоже любовалась закатом, глядя в небо и облокотившись на корзину. Она приметила, что я не свожу с нее глаз, и воскликнула:

— Верно, я вся в пыли?

Вместо ответа я спросил:

— А сколько тебе исполнилось лет?

— В первый день пасхи, через две недели, исполнится шестнадцать. А тебе?

— Уже минуло восемнадцать.

— Да ты силач, — заметила она, спрыгнув со стены и перекинув ремень через плечо. — Помоги-ка… вот так.

Я поднял корзину и, убедившись, что она невероятно тяжела, сказал Маргарите:

— Ого! Для тебя тяжеловато! Дай-ка я понесу.

Но она уже шла, согнувшись под тяжестью ноши, и, искоса взглянув на меня, улыбнулась и ответила:

— Ну, ноша не тянет, когда трудишься, чтобы завоевать свои права. И мы их обретем!

Я не решился ответить… мое сердце было в смятении… Я восхищался Шовелем и его дочерью, мысленно превозносил их до небес.

Маргарита уже не казалась усталой; время от времени она говорила:

— Да, там, в Ликсгейме, дворяне и монахи крепко защищались. Но им ответили — сказали, как о них думают. И все это отметят в наказе — ничего не пропустят. Король узнает все, что думают люди, весь народ. Да вот только посмотрим, что это будут за Генеральные штаты. Батюшка говорит, что все будет хорошо, и я верю. Посмотрим! И поддержим своих депутатов — они могут на нас положиться!

Мы дошли до Лачуг. Я проводил Маргариту до самых дверей. Уже стемнело. Она вынула из кармана большой ключ и сказала, входя в дом:

— Вот и еще день миновал. Ну, спокойной ночи, Мишель!

И я ушел, пожелав ей доброй ночи.

Дома меня ждали. Когда я вошел, родители взглянули на меня, а мать спросила:

— Ну, как?

— Да так, мы танцевали.

— Ну, а потом?

— Потом я ушел.

— Один?

— Да.

— Ты их не подождал?

— Нет.

— И ничего им не сказал?

— А что я должен был, по-вашему, сказать?

Тут мать рассердилась, раскричалась:

— Ну, и дурень. А эта девчонка еще дурее, раз тебя выбрала. Да что мы такое по сравнению с ними?