Страница 12 из 102
На бегу я все же видел, как в переулках то тут, то там снуют какие-то тени, и мне становилось так страшно, что, подбежав к нашей лачуге, я распахивал дверь словно потерянный.
Бедный мой батюшка поджидал меня, сидя у очага в своей поношенной, сплошь залатанной одежонке, и восклицал:
— Как ты поздно, сынок! Все уже спят. Верно, снова слушал, как читают газету?
— Да, отец! Возьми-ка.
И я совал ему в руку ломоть хлеба, который всякий раз давал мне хозяин после ужина. Отец брал хлеб и говорил:
— Ну, ложись скорее, сынок. Да не возвращайся ты так поздно. Волки по селу рыскают.
Я ложился рядом с братьями в большущий ящик, наполненный сухими листьями; покрывались мы ветошью — рваным одеялом.
Братья крепко спали, пробегав за милостыней по селениям и большакам. А я долго не мог уснуть, прислушивался к порывам ветра; порою, среди глубокой тишины, издали доносился невнятный шум: это волки напали на чей-то хлев. Они подпрыгивали на высоту восьми — десяти футов, до самых слуховых окон, и падали в снег; немного погодя раздавались три-четыре пронзительных взвизгивания, и вся стая вихрем неслась вниз по улице: волки тащили собаку и спешили сожрать ее под скалами.
Иногда я дрожал от страха, слыша, как они храпят и скребутся в нашу дверь. Отец вставал, зажигал от очага охапку соломы, и голодные звери убирались прочь.
Право, в те времена зимы были длиннее и гораздо суровее, чем в наши дни. Снежный покров иногда достигал двух-трех футов и держался до апреля, благодаря дремучим лесам, которые с той поры были вырублены под пашню, и бесчисленным прудам, которые монахи и сеньоры не осушали в долинах, дабы не сеять и не собирать урожай каждый год. Так им удобнее было. Но все эти обширные водоемы и болота поддерживали влажность в наших краях и охлаждали воздух.
Ныне же, когда все поделено, возделано, засеяно, солнце до всего добирается и все зацветает раньше. Такое вот у меня мнение. Так или иначе, но все старые люди вам скажут, что прежде холода наступали раньше и кончались позже и что ежегодно стаи волков нападали на конюшни и хватали сторожевых псов прямо со двора.
Глава четвертая
На исходе одной из тех долгих зим, недели через две-три после пасхи, в Лачугах произошло преудивительное событие. В тот день я проспал, как бывает в детстве, и опрометью бежал к харчевне «Три голубя», боясь, что Николь меня разбранит. Мы собирались вымыть щелоком полы в большой горнице, что делали всегда весною и еще раза три-четыре в год.
Выгонять на пастбище скотину было рано: снег только начал таять за изгородями, но уже веяло теплом и в домах по всей улице люди распахивали двери и слуховые окна, чтобы все проветрилось. Коров и коз выпустили из хлевов, и оттуда вытаскивали навоз, мыли стойла. Клод Гюрэ, стоя под навесом, вставлял болт в плуг, Пьер Венсан чинил седло своей лошаденки; близилось время полевых работ, каждый готовился исподволь; а старики с любимчиками внучатами на руках вышли подышать чистым горным воздухом и стояли у хижин.
Выдался погожий денек, один из первых в году.
Только я подбежал к трактиру, окна которого на нижнем этаже всегда были отворены, как увидел ослицу отца Бенедикта, привязанную к кольцу в воротах, большую жестяную кружку на ее спине и две ивовые корзины по бокам.
Я решил, что отец Бенедикт, по своему обыкновению, пришел к нам с проповедью — он являлся, когда в харчевне бывало полно чужих, в надежде вытянуть у них несколько лиардов. Это был нищенствующий монах из Пфальцбургского монастыря, старый капуцин, обросший рыжей щетиной, жесткой, как пырей, с носом в виде винной ягоды, покрытым сеткой сизых прожилок, с приплюснутыми ушами, покатым лбом и крохотными глазками, носивший рясу из дерюги, до того истертую, что можно было пересчитать все нити в основе, с откидным остроконечным капюшоном, свисавшим ниже поясницы, в изношенных башмаках, из которых торчали грязные пальцы. Еще и звона его колокольчика, бывало, не слышно, а уже чувствуешь запах вина и похлебки.
Хозяин Жан терпеть его не мог, зато тетушка Катрина всегда припасет для него добрый кусок сала — крестный сердится, а она возражает:
— Хочется мне и на небесах иметь свою скамейку, как у нас в церкви. Тебе самому будет приятно посидеть рядышком со мной в царствии небесном.
А он, бывало, засмеется и больше про это ни слова.
И вот я вхожу. Вокруг стола в большой горнице полно народу: жители Лачуг, эльзасские возчики, тетушка Катрина, Николь и отец Бенедикт. Все толпятся вокруг хозяина, а он показывает им мешок, наполненный какими-то мясистыми, сероватыми очистками, и говорит, что их прислали ему из Ганновера, что из них произрастают отменные клубни, притом в таком изобилии, что жителям тех краев еды хватает на круглый год. И он призывал посадить очистки и предсказывал, что у нас в Лачугах голода и в помине не будет, наступит истинная благодать для всех нас.
Хозяин говорил с воодушевлением, и лицо его сняло от радости. Шовель стоял позади него, рядом с Маргаритой, и слушал.
Люди брали очистки в руки, разглядывали, нюхали и снова совали в мешок, посмеиваясь, будто говоря:
— Да виданное ли это дело — кожуру сажать здравому смыслу наперекор.
Кое-кто в задних рядах подталкивал друг друга локтями, насмехаясь над крестным. И вдруг отец Бенедикт, опустив носище и язвительно прищурив глазки, крохотные, как у ежа, обернулся, и начал хохотать, и вся орава разразилась хохотом.
Дядюшка Жан возмутился и сказал:
— Гогочете, как дураки, сами не зная чего. Постыдились бы смеяться да языки чесать, когда вам дело говорят!
Но они гоготали еще громче, а капуцин, только тут приметив Шовеля, крикнул:
— Эге-ге, да ведь это контрабандное семя — ясно!
В самом деле, Шовель и притащил нам очистки из Пфальца, где множество народу уже несколько лет сажали их и рассказывали о них чудеса.
— Все это проделки еретика! — вопил отец Бенедикт. — Да разве можно христианам сажать их! Господь бог не даст на это благословения!
— Еще как довольны будете, если под нос вам попадутся мои клубни, когда поспеют, — яростно кричал Жан Леру.
— Когда поспеют! — повторил капуцин, сложив руки с видом сострадания. — Когда поспеют!.. Вот ведь беда, да послушайте же, вам земли не хватает для капусты, репы, брюквы… Бросьте вы эту шелуху, ничего она вам не даст, ровно ничего! Это говорю вам я — отец Бенедикт.
— Много вы всякой чепухи несете, не верю я вам, — ответил дядюшка Жан, убирая мешок в шкаф.
Но он тут же спохватился и знаком велел жене дать капуцину ломоть хлеба побольше: ведь эти попрошайки всюду вхожи, возведут, пожалуй, на вас хулу и причинят неприятности.
Капуцин и наши односельчане вышли, я же остался, огорченный тем, что крестного подняли на смех. Отец Бенедикт кричал еще в сенях:
— Надеюсь, тетушка Катрина, вы-то посадите что-нибудь путное, а не кожуру из Ганновера. Дай-то бог, а то, пожалуй, пройдешь по здешним местам и не нагрузишь свою ослицу. О господи боже, буду молить всевышнего, дабы он просветил вас!
Он гнусавил и нарочно растягивал слова. Все остальные хохотали, идя вверх по улице, а дядюшка Жан, глядя в окно, говорил:
— Вот и делай добро олухам, вот тебе и награда!
Шовель возражал:
— Все они обездоленные, держат их в невежестве, чтобы заставить работать на благо дворян и монахов. Не их это вина, сосед Леру. Не сердитесь на них. Был бы у меня клочок земли, я бы посадил очистки. Увидели бы они, какой я собрал урожай, и последовали бы моему примеру — ведь растение, повторяю, приносит в пять, а то и в шесть раз больше, чем любой овощ или даже пшеница. Клубни, величиной с кулак, превкусны и весьма сытны. Я их пробовал — белые, мучнистые, на вкус вроде каштанов. Клубни жарят в масле, варят — во всех видах вкусно.
— Будьте спокойны, Шовель, — воскликнул Жан Леру, — не хотят, пусть на себя пеняют. Будет у меня одного. Не четверть участка засажу, а весь участок.
— И правильно сделаете. Всякая земля годится для итого растения, — подхватил Шовель, — особенно песчаная.