Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 74

Наконец Кремль выдвинул свои условия: Масхадов должен осудить и отречься от Басаева и его партизан, поймать его и выдать России, а сам должен отправиться в Дагестан и просить прощения у тамошних властей за набег его подданных на Ботлих.

Масхадов, почти всю свою взрослую жизнь прослуживший в российской армии, считал, что знает Россию, как свои пять пальцев. Он был уверен, что россияне только и ждут, когда чеченцы перессорятся и пойдут друг на друга. Тогда, выступая на чьей-то стороне, а еще лучше, исполняя пожелания обеспокоенной международной общественности, Кремль отправил бы войска на Кавказ и подавил бунт чеченцев, не подвергая себя выслушиванию претензий и поучений. Поэтому Масхадов терпеливо сносил все унижения, обвинения в бессилии и нерешительности, только бы не допустить в Чечне внутренних раздоров и братоубийственной войны. Он осудил Басаева, как того хотели россияне, но арестовать его у него не было ни сил, ни намерения.

Не состоялись и его переговоры с руководством Дагестана, которые по подсказке россиян назначили местом встречи приграничный городок Хасавюрт, тот самый, где в девяносто шестом году русские подписали с чеченцами перемирие, положившее конец предыдущей, проигранной войне. Когда Масхадов выбрался на встречу, на границе ему преградили путь возмущенные аварские боевики, которые, угрожая автоматами, обзывая трусом и предателем, не пропустили его в город.

Молчаливая уступчивость Масхадова была воспринята на Кавказе как признание того, что, будучи президентом и генералом, он, по существу, ничем не руководил, никто ему не подчинялся, никто его не слушал и не считался с его мнением.

Дни тянулись невыносимо долго. Свежесть утра еще побуждала к действиям, придавала веры, будила надежду, которые исчезали куда-то, испарялись в жаркие, душные полдни. Вечера, такие же горячие, не давали ни передышки, ни обещания конца монотонного ожидания.

К столу, где мы беседовали со старостой Назиром хаджи, подсели жители соседних селений, так же как он сбежавшие от партизан. Обычно они редко отзывались, потому что плохо говорили по-русски. Многие едва помнили этот язык, которому они научились только во время службы в российской армии, и со временем забыли. Дома по-русски не разговаривали; горные цепи оказались неприступной преградой для телевизионных волн, газеты сюда никогда не доходили, а даже если и были, кто стал бы их читать? Они все еще понимали, по крайней мере, схватывали смысл вопросов и разговора, но не могли уже отыскать в памяти нужных слов и оборотов.

Сидели, тесно прижавшись друг к другу, курили сигареты и попивали горький чай, налитый из щербатых кружек в блюдца. В обеденное время хозяин закусочной ставил на столы цинковые миски с жилистой отварной бараниной, отдельно подавал рис, овощи и печеные на поду лепешки.

Со временем я стал узнавать их в лицо. Не понимая языка друг друга, мы вежливо здоровались, кивали головами на прощание. Кланялись друг другу, встречаясь на площади у мечети.

Как-то в послеобеденную пору, попрощавшись со всеми, я направился к выходу, когда у дверей меня остановили трое мужчин. Я был уверен, что видел их уже раньше в закусочной и что они, смущенные присутствием других, хотели о чем-то поговорить со мной наедине. Казалось, об этом свидетельствовали вежливость и доброжелательность, с которой незнакомцы взяли меня под руки и вывели из закусочной.

Мы свернули в тихий переулок, где один из них преградил мне путь, махнул перед глазами каким-то вытащенным из кармана, измятым удостоверением, и сказал, что они агенты секретной службы и что меня арестуют. Все также мило и вежливо объяснили, что на моем пропуске не хватает какой-то необычайно важной круглой печати, без которой пребывание в пограничной зоне запрещено. И что если я еще сегодня же выеду из Ботлиха в Махачкалу, им не придется держать меня под арестом до приезда начальства из столицы.

Еще они сказали, что Басаев вместе с партизанами отступил в Чечню, что все уже кончилось, а значит, мое дальнейшее пребывание в Ботлихе и так не имело бы никакого смысла. Тогда я счел это искренним, хоть неловким желанием утешить меня. Но у меня и так не шевельнулась ни злость, ни даже разочарование оттого, что меня заставили уехать, освободили от необходимости делать новый выбор и нести ответственность за последствия.



Съезжая вечером извилистой дорогой с гор Кавказа на берег моря, я услышал по радио, что Басаев действительно отдал своим людям приказ отступить. Несмотря на это, россияне продолжали бомбить горы и обезлюдевшие селения под Ботлихом. «Ну, конечно, они же объявили, что нас окружили, что мыши не позволят проскочить между их постами. Теперь им нужно время, чтобы выдумать какое-то объяснение, как это нам удалось беспрепятственно вернуться к себе, а они этого даже не заметили, — издевался секретарь Басаева на пресс-конференции в Грозном, которую я слушал по российскому радио. — Если поверить их сообщениям и подсчитать убитых ими партизан, оказалось бы, что каждый из нас должен был погибнуть, по крайней мере, несколько раз».

Сам же Басаев заявил в чеченской столице, что военный поход на Дагестан был началом священной войны, которую — пусть она идет хоть четверть века — он доведет до конца, до освобождения из-под российского, славянского и христианского ярма всех мусульман, живущих на землях от Волги до Дона. В запале заявил даже, что не успокоится, пока не установит власти Аллаха в самом Иерусалиме. «Неважно, как долго будет идти война, неважно, с насколько многочисленной российской армией нам придется воевать, — вещал Шамиль. — Я знаю одно, что многие из них погибнут, многих мы возьмем в плен. Прольем море крови».

В Кремле чиновники из министерства пропаганды запретили российским журналистам в дальнейшем беседовать с Басаевым и предупредили редакции, что за каждое очередное интервью с Шамилем те понесут уголовную ответственность, предусмотренную для террористов и бунтовщиков, а также лиц, оказывающих им содействие.

Водитель, который вез меня в Махачкалу, утверждал, что от брата в дагестанской милиции он знает, что отход из Ботлиха был только хитростью Басаева, и что чеченцы вскоре снова будут атаковать. Видя враждебность ботлихских аварцев, Шамиль вывел партизан в Чечню, чтобы дать им возможность отдохнуть, пополнить свои ряды и повторить удар. Пользуясь тем, что россияне перебросили войска в район Ботлиха, партизаны без труда могли пробраться горными перевалами в другой район Дагестана, чтобы атаковать там, где нет российских войск. Прежде всего, в приграничной Лакии, называемой чеченцами Аух, в которой они составляли треть населения, и которую считали своей землей.

Вечером мы остановились поужинать в ауле Гюмры, надвое разрезанном вырубленной в скалах дорогой, ведущей с заснеженных горных склонов к сырым прикаспийским низинам. Аул Гюмры был колыбелью кавказских имамов и эмиров, которые полтора века назад поднимали в горах вооруженные, казавшиеся безнадежными, восстания против собственных властителей и ненасытной, поглощающей все России, намеренной включить Кавказ в свои границы.

В одном месте, где дорога расширялась, резко сворачивая над пропастью, внимание путешественников привлекал огромный серый валун с выбитой на нем надписью: «Не станет героем тот, кто думает о последствиях».

Из придорожной чайной мы наблюдали, как в гору по узкой дороге карабкались длинные караваны военных грузовиков, танков, бронемашин, пушек, полевых кухонь. Водитель сказал, что на аэродроме в Махачкале один за другим садятся тяжелые транспортные самолеты с новыми отрядами солдат и оружием. Ругался по-черному, потому что военные колоны завладели дорогой и никого не пропускали, лишая их тем самым источника заработка.

— И зачем стягивать столько войск? Ведь Басаев с джигитами удрал в горы, ищи теперь ветра в поле, — удивлялся водитель. — Даже слепому видно, что война закончилась, но россияне уперлись, делают вид, что не замечают этого. Ведут себя так, как будто все только начинается.

Махачкала пропахла вяленой рыбой. Сползший на берег Каспийского моря город, казалось, задыхался от влажности и жары, отупляющих, отбирающих силы и всякое желание что-то делать. Сама мысль о каком-то усилии, каких-то попытках действия была каторжно мучительной. Жара, неподвижная и тяжелая, не слабела даже ночами. Не отступала после заката палящего белого солнца, которое превращало морскую воду, заливающую замусоренный берег, в липкий пар.