Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 76



— Друзья мои, спасите! — закричал я, уже вися в воздухе.

Я успел еще увидеть вытянутые руки соучеников, их разорванные в крике рты, но в следующее мгновение перекувырнулся и стал взлетать по великолепной крутой траектории. Я уже летел высоко над крышами. Летел и видел глазами воображения, как мои одноклассники тянут руки, стригут пальцами и кричат учителю:

— Пан учитель, Шимека унесло!

Пан учитель глянул сквозь очки. Спокойно подошел к окну и, приложив ладонь ко лбу, всматривался в горизонт. Однако меня он уже не мог увидеть. Лицо его в слабом отсвете блеклого, выцветшего неба стало совершенно пергаментным.

— Придется вычеркнуть его из классного журнала, — с огорченной миной промолвил он и подошел к столу. А меня несло все выше и выше в желтые неизведанные осенние просторы.

Одиночество

С тех пор как я могу выходить в город, я почувствовал значительное облегчение. Но как же долго я не покидал своей комнаты! То были горькие месяцы и годы.

Я не способен объяснить тот факт, что это та самая комната, которая была моей в пору детства, — самая последняя, если считать от крыльца; уже тогда в нее редко наведывались, иногда о ней забывали, она как бы не относилась к квартире. Не помню уж, как я забрел в нее. Мне кажется, была светлая, водянисто-белая безлунная ночь. В сером полусвете я видел каждую мелочь. Постель была расстелена, словно кто-то ее только что покинул; я в тишине прислушивался, не услышу ли дыхания спящих. Но кто мог тут дышать? С тех пор я и живу здесь. Сижу уже долгие годы и изнываю от скуки. Ах, если бы я раньше подумал о том, чтобы сделать запасы! О вы, которые еще можете, которым на это еще дано собственное время, собирайте запасы, копите зерно, доброе и сытное сладкое зерно, ибо придет бесконечная зима, наступят тощие и голодные годы и не будет родить земля в стране египетской. Увы, я не был подобен заботливому хомяку, я уподобился легкомысленной полевой мыши, жил, как живется, не думая о завтрашнем дне, доверясь своему таланту голодаря. Совсем как мышь, я думал: «Да чего мне бояться голода? В крайности, я могу и дерево грызть или зубами мельчить бумагу на малюсенькие чешуйки». Наибеднейшая тварь, серая церковная мышь — в серой мгле в самом конце череды в книге творения — способна жить ничем. И вот так я и живу ничем в этой умершей комнате. В ней и мухи давно посдыхали. Я прижимаюсь ухом к дереву, не жужжит ли там в глубине жучок. Гробовая тишина. Лишь я, бессмертная мышь, одинокий последыш, шуршу в мертвой этой комнате, бегаю без конца по столу, по этажерке, по стульям. Суечусь — совсем как тетя Текля в длинном сером платье до земли, — юркая, быстрая, маленькая мышь, волоча за собой шелестящий хвост. Сижу сейчас ясным днем на столе — неподвижная, точно чучело, глаза мои поблескивают, как две бусинки. И только самый кончик носика чуть заметно подергивается, живя меленько, чисто по привычке.

Все это, разумеется, следует понимать метафорически. Я — пенсионер, а вовсе никакая не мышь. Особенность моего существования состоит в том, что я паразитирую на метафорах, оттого и позволяю первой попавшейся метафоре увлечь меня за собой. Занесешься с ней вот так далеко, и потом вынужден с трудом возвращаться обратно, потихонечку, помаленечку приходить в себя.

Как я выгляжу? Иногда я вижу себя в зеркале. Странная, смешная и горестная ситуация! Стыдно признаться. Я никогда не вижу себя анфас, лицом в лицо. Там, в глубине зеркала, я всегда стою чуть глубже, чуть дальше, чуточку в профиль, чуточку сбоку; стою задумчивый и смотрю в сторону. Стою там недвижно, глядя в сторону, чуть-чуть назад, за спину.



Наши взгляды перестали встречаться. Я пошевельнусь, и он пошевельнется, но полуотвернувшись назад, словно ведать не ведает обо мне, словно он ушел за множество зеркал и уже не способен вернуться. Печаль сжимает мое сердце, когда я вижу его — такого чужого и безразличного. Но ведь ты, хочется мне закричать, был моим верным отражением, столько лет сопутствовал мне, а теперь не узнаешь меня! Господи! Чужой, ты стоишь там и смотришь куда-то в сторону, как будто прислушиваешься к чему-то в глубине, дожидаясь какого-то слова — но оттуда, из стеклянной глуби, покорный кому-то другому, ожидающий приказов, но не от меня.

Сижу я так за столом и листаю старые пожелтевшие университетские конспекты — мое единственное чтение.

Гляжу на выцветшую, истлевшую оконную занавеску и вижу, как она легонько вздымается от холодного дуновения из окна. На этом карнизе я мог бы заниматься гимнастикой. Отличный турник. Как легко кувыркаться на нем в бесплодном многократно уже использованном воздухе. От нечего делать исполняю упругое сальто-мортале — холодно, без внутреннего участия, как бы чисто спекулятивно. Когда вот так, точно эквилибрист, на цыпочках стоишь на этом турнике, касаясь головой потолка, возникает ощущение, будто здесь, наверху, немножко теплей, создается едва ощутимая иллюзия более ласковой ауры. С детства я люблю смотреть на комнату с этой птичьей перспективы.

Я сижу и слушаю тишину. Комната побелена известкой. Иногда на белом потолке расходится куриная лапка трещинки, иногда с шелестом отваливается чешуйка побелки. Должен ли я признаться, что моя комната замурована? Как так? Замурована? А каким же образом я смогу выйти из нее? В том-то и дело, что для сильной воли нет запоров, сильному желанию ничто не способно противостоять. Мне достаточно лишь вообразить дверь, добрую старую дверь, точь-в-точь как в кухне моего детства — с железной ручкой и щеколдой. Не существует комнат, замурованных настолько, чтобы в них не открылась такая вот надежная дверца — если только достанет сил внушить ее комнате.

Последнее бегство отца

Происходило это в поздний порченый период полного распада, в пору окончательной ликвидации дел. С дверей нашей лавки вывеска давно уже была снята. Мама при полуопущенных жалюзи вела тайную распродажу остатков товара. Аделя уехала в Америку. Поговаривали, что корабль, на котором она плыла, утонул и все пассажиры погибли. Нам так и не удалось установить, правдив ли этот слух, но никаких вестей об Адели не было, и мы больше никогда не слышали о ней. Настала новая эра, пустая, трезвая и безрадостная — белая, как бумага. Новая служанка Геня, анемичная, бледная и бескостная, мягко сновала по комнатам Когда ее гладили по спине, она извивалась и вытягивалась, как змея, и мурлыкала, как кошка У нее была мутно-белая кожа, и даже под веками эмалевых глаз не было ни намека на розоватость. По рассеянности она иногда готовила жаркое из старых накладных и квитанций — тошнотворное и несъедобное.

К тому времени отец умер уже окончательно. Умирал он неоднократно, но всякий раз не полностью, всякий раз с определенными оговорками, принуждавшими к пересмотру этого факта Была в этом и положительная сторона. Разбив свою смерть по частям, умирая как бы в рассрочку, отец таким образом приучал нас к факту своего ухода из жизни. Мы уже безразлично относились к его возвращениям, с каждым разом все более сокращенным, все более жалким. Лицо его — уже отсутствующего — как бы распределилось по комнате, в которой он жил, разветвилось, создав в некоторых местах поразительные узлы сходства прямо-таки невероятной выразительности. Обои кое-где имитировали судорогу его тика, узоры их формировали болезненную анатомию его смеха, разделенную на симметричные члены, как на окаменелом отпечатке трилобита. Какое-то время мы далеко обходили его шубу, подбитую хорьками. Шуба дышала. Переполох зверьков, сшитых и вцепившихся друг в друга, бессильной дрожью пробегал по ней и терялся в меховых складках. А если приложить к шубе ухо, можно было услышать мелодическое урчание их согласного сна. В этой хорошо выдубленной форме с легким запахом хорьков, убийства и ночной течки отец мог бы продержаться долгие годы. Однако и тут он долго не выдержал.

Однажды мама вернулась из города с растерянным лицом.

— Взгляни, Иосиф, — сказала она, — какая странная находка. Я поймала его на лестнице, когда он прыгал со ступеньки на ступеньку.