Страница 37 из 76
Такова каноническая история. Но официальная история неполна. В ней имеются намеренные провалы, длинные паузы и умолчания, в которых быстро обосновывается весна. Она стремительно заполняет эти провалы своими черновиками, перекрывает сыплющейся без счету, наперегонки растущей листвой, запутывает бестолковостью птиц, разногласиями этих летунов, разногласиями, полными противоречий и лжи, простодушных безответных вопросов, упрямых претенциозных повторений. Требуется бездна терпения, чтобы за этой путаницей найти подлинный текст. К нему приводит внимательный анализ весны, грамматический разбор ее предложений и периодов. Кто, что? Кого, чего? Следует исключить бестолковые перебранки птиц, их остроконечные наречия и предлоги, чтобы в конце концов постепенно выделить здоровое зерно смысла. И тут альбом оказывается отменным вожатаем. Глупая, неразборчивая весна! Все подряд у нее зарастает зеленью, она путает сон с бессмыслицей; вечно паясничающая, безгранично легкомысленная, все-то она разыгрывает дурочку. Неужели и она в союзе с Францем Иосифом I, неужели связана с ним узами совместного заговора? Надобно помнить, что всякая крупица смысла, проклевывающаяся в этой весне, тотчас же забалтывается стократной несусветностью, бессмысленностью, несущей Бог весть что. Птицы тут же затирают следы, все путают напропалую неверной пунктуацией. Вот так правда отовсюду вытесняется этой буйной весной, которая каждую свободную пядь, каждую щелочку сейчас же заполняет своим лиственным расцветом. Где же укрыться отлученной правде, где найти приют, как не там, где никому в голову не придет ее искать — в ярмарочных календарях и книгах предсказаний, в песенниках для нищих и странников, то есть в книгах, что происходят по прямой линии от альбома с марками?
После нескольких солнечных недель наступила полоса пасмурных, жарких дней. Небо потемнело, как на старинных фресках, в душной тишине заклубились нагромождения туч, словно трагические поля сражений на полотнах неаполитанской школы. На фоне этого свинцово-бурого клубления дома ярко сверкали меловой горячей белизной, подчеркнутой к тому же резкими тенями карнизов и пилястр. Люди ходили, понурив головы, переполненные внутренней темнотой, что накапливалась в них, словно перед грозою, среди чуть слышных электрических разрядов.
Бьянка больше не показывается в парке. Очевидно, ее стерегут, не позволяют выходить. Учуяли опасность.
Сегодня я видел в городе группу людей в черных фраках и цилиндрах, шествовавших мерной поступью дипломатов по рыночной площади. Белые манишки ярко сверкали в свинцовом воздухе. Они молча осматривали дома, словно оценивая их. Шли они четким, неспешным, ритмичным шагом. Угольно-черные усы на гладко выбритых лицах и поблескивающие глаза, красноречивые и словно бы масленые, плавно поворачивающиеся в глазницах. Иногда они снимали цилиндры и стирали пот со лба. Они все высокие, сухощавые, средних лет, и у всех смуглые лица гангстеров.
Дни стоят темные, пасмурные, серые. Далекая потенциальная гроза днем и ночью лежит далеко на горизонте, не разряжаясь ливнем. В безмерной тишине, в стальном воздухе иногда просквозит дуновение озона, запах дождя, влажный, свежий порыв.
Но затем опять одни только сады раздвигают воздух гигантскими вздохами и тысячекратно разрастаются листвой — наперегонки, днем и ночью, в спешке. Все флаги тяжело обвисли, потемнели, и с них бессильно стекают в загустевшую атмосферу последние волны красок. Иногда в проеме улицы кто-нибудь обратит к небу яркий, вырезанный из темноты профиль с испуганным сверкающим глазом, прислушиваясь к шуму пространств, к электрическому молчанию плывущих облаков, а воздушные глубины пронзают, словно стрелы, трепещущие и остроугольные черно-белые ласточки.
Эквадор и Колумбия объявили мобилизацию. На молу в грозном молчании теснятся шеренги пехоты, белые штаны, белые перекрестья ремней на грудях. Чилийский единорог встал на дыбы. Вечерами можно видеть его на фоне неба — патетического зверя, замершего в страхе с поднятыми передними копытами.
Дни сходят все глубже в тень и задумчивость. Небо закрылось, загородилось, все больше наполняясь темной стальной грозой, низко клубится и молчит. Пестрая опаленная земля перестала дышать. И лишь бездыханно растут сады, сыплют, бессознательные и хмельные, листвой, заполняют каждую свободную щелочку холодной лиственной субстанцией. (Прыщи почек были клейкие, как зудящая сыпь, болезненные и сочащиеся, — сейчас они заживляются прохладной зеленью, многократно зарубцовываются листвою, восполняются стократным здоровьем, про запас, сверх меры и счета. Они уже накрыли и заглушили темной зеленью затерявшийся призыв кукушки, теперь слышен лишь далекий и приглушенный ее голос, упрятанный в глубоких вертоградах, исчезающий под разливом счастливого цветения.)
Почему так светятся дома в этом потемневшем пейзаже? Чем пасмурней шум парков, тем резче становится известковая белизна домов; она сияет без солнца жарким отблеском опаленной земли — все ярче и ярче, как будто еще минута, и она запестреет черными пятнами какой-то красочной, цветастой болезни.
Собаки в упоении бегают, держа нос по ветру. Они что-то вынюхивают, исступленные, взволнованные, носясь среди мягкой зелени.
Что-то хочет выбродиться из сгустившегося шума этих хмурых дней, нечто небывалое, нечто огромное свыше всех мер.
Я пробую и прикидываю, какое событие могло бы оказаться на уровне этой негативной суммы ожиданий, которая накапливается гигантским зарядом отрицательного электричества что могло бы сравниться с этим катастрофическим падением барометрического давления.
Где-то уже растет и набирает силы то, ради чего в природе готовится эта впадина, эта форма, это бездыханное зияние, которое парки уже не способны заполнить упоительным благоуханием сирени.
Негры, негры, толпы негров в городе! Их видели и здесь, и там, одновременно в нескольких местах. Они бегают по улицам большими галдящими оборванными шайками, врываются в продуктовые лавки, грабят их. Шутки, перебранки, смех, сверкающие белки глаз, белоснежные зубы, гортанные выкрики. Но прежде чем мобилизовали городскую милицию, они испарились, как камфара.
Я предчувствовал это, иначе и не могло быть. Это естественное следствие метеорологического напряжения. Только теперь я отдаю себе отчет в том, что самого начала предощущал: в весне этой таятся негры.
Откуда взялись в этих краях чернокожие, откуда прикочевали целые орды негров в полосатых хлопчатых пижамах? Быть может, великий Барнум разбил поблизости свой лагерь, прибыв сюда с бесчисленной свитой людей, зверей и демонов, может, неподалеку встали его таборы, набитые до отказа бесконечным гомоном ангелов, животных и акробатов? Ни в коем случае. Барнум далеко. Мои подозрения нацелены совсем в другом направлении. Но я не скажу ни слова. Я молчу ради тебя, Бьянка, и никакими пытками из меня не вырвать признания.
В тот день я одевался долго и тщательно. А когда оделся, стоя перед зеркалом, придал лицу выражение спокойной и неумолимой решительности. Старательно осмотрел пистолет, прежде чем сунул его в задний карман брюк. Еще раз бросил взгляд в зеркало, дотронулся до сюртука, в нагрудном кармане которого были спрятаны документы. Я готов был встретиться с ним лицом к лицу.
Я ощущал в себе спокойствие и решимость. Ведь речь шла о Бьянке, а ради нее я готов на все! Рудольфу я решил ничего не говорить. Чем больше я узнавал его, тем сильней крепла во мне уверенность, что он — птица невысокого полета и не способен подняться выше уровня посредственности. Я уже по горло был сыт тем, как он встречал всякое мое новое открытие: его лицо мертвело от растерянности и бледнело от зависти.
Погруженный в свои мысли, я быстро проделал недолгий путь. Когда широкие железные ворота, дрожа от приглушенной вибрации, захлопнулись за мной, я сразу же оказался в ином климате, в ином движении воздуха, в чуждой и холодной сфере огромного года. Черные деревья ветвились в отделенном и оторванном времени, их безлиственные еще вершины втыкались черным ракитником в высоко плывущее белое небо некоей иной и инородной зоны — замкнутые со всех сторон аллеями, отрезанные и забытые, как непроточная лагуна. Птичьи голоса, затерянные и приглушенные в далеких пространствах здешнего обширного небосвода, по-своему перекраивали тишину, задумчиво брали ее на верстак, тяжелую, серую, отраженную наоборот в тихом пруду, и мир беспамятно летел в это отражение, вслепую, стремительно гравитировал в эту гигантскую, всеобщую серую задумчивость, в перевернутые, неизменно убегающие штопоры деревьев, в безмерную расхлябанную бледность без края и предела.