Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 82

Теперь возлагал надежду на будущее лето. Жуковский нервничал. Многие друзья уж упрекали его, что он там совсем обасурманился на Западе и не едет домой, не хочет ехать.

Чтоб остаться, приходилось выспрашивать разрешение. А тронуться с больной в такую дорогу было страшно. Страшно за нее, страдалицу.

Германия ему уже порядком опостылела. Даже верилось с трудом, что когда-то — много лет назад — издали все казалось в ней таким романтичным, овеянным легендами. Теперь Ульрих или Годфрид — это было просто имя извозчика, с которым надо рядиться по поводу переезда.

В ту осень Жуковский приступил наконец к осуществлению своего давнишнего плана, который считал очень важным, — начал обучать Сашу русской азбуке. Когда-то он учил русскому языку немецких принцесс, будущих русских императриц. Он отвечал за весь курс обучения Наследника, будущего императора, — составлял для него круг чтения, вычерчивал исторические и прочие таблицы, приглашал в помощь себе учителей, принимал экзамены целых двадцать лет! Неужели ж теперь он не обучит собственных детей родному языку?

Нет, конечно, он не просто будет учить Сашу азбуке — он составит для нее полный курс домашнего, систематического, приготовительного обучения по собственной методе, которая казалась ему весьма практическою. Он надеялся, что его педагогический опыт пригодится сейчас не только для Саши с Пашей, но и для множества других русских детей, произрастающих на просторах России, в самых ее глухих углах. Огромная, благодарная задача, да вот достанет ли сил и времени жизни…

С такими мыслями подходил он к Рождеству 1850 года. Елизавете было по-прежнему худо. Готовились к празднику на две семьи, и дети были вне себя от радости. Саша пела на весь дом, а Пашка прыгал, так сотрясая пол, что слышно было в кабинете.

Жуковский грустил. Подошла к концу вторая часть его огромного труда, а почитать вслух «Одиссею» было некому. Гоголек пропадал где-то, даже и не писал. Остальные… Большинство из них уже и не прочтут никогда. Ему казалось отчего-то, что Елизавета оценила бы его труд лучше других, но ведь она не понимает ни слова по-русски, совершенная немка…

Дошла весть, что Гоголь в Москве: то-то Жуковский за него порадовался. Самому ему, видно, теперь до конца века скитаться по чужому краю, бивакировать на чужих водах. Как Вечному Жиду. Замысел грандиозной поэмы об Агасфере не угасал в душе. Снова написал Вяземскому и Гоголю, прося, чтобы в письмах своих попробовали ему передать локальные краски Палестины. От Гоголя ничего путного не дождался.

«Да виноват ли я в том, — восклицал Гоголь, — что у меня точно нет теперь никаких впечатлений и что мне все равно, в Италии ли я, в Палестине, или хоть в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии?»

На нет и суда нет, бедный Гоголек, а все же он намного счастливее — на Тверском бульваре, в Москве…

Завершение большой работы только усилило его грусть: свыкся уже с Гомером, с тем, что есть долг под названием «Одиссея» (он же услада и утеха, совестно даже работой назвать, а все же — труд, и нелегкий!). Свыкся с тем, что ты нужен кому-то, что есть что-то совсем свое, отдельное. И вдруг точка, конец странствиям богонравного Одиссея, а может, и переводчику его конец.

Но ведь дети… Павел точно в отца, и лицом, и свойствами, хотя бы успеть привести его к началу дороги, а там уж придется ему идти одному — без отца. И вдруг страшная мысль: а может, и без России тоже, — все будет у него немецкое, и друзья, и язык, и шутки, и занятия, и любовь, и боевое знамя…

Елизавета в разгар нервических своих метаний (становилась она совсем на себя непохожей, Боже ей помоги!) надумала вдруг перейти в папскую католическую веру — это при православном-то муже! Объяснить ей теперь что-нибудь было затруднительно. Можно было только мучиться. Спасибо, добрый Рейтерн сказал решительно — нет. На том и затихло. А тут что-то другое пришло ей на ум — про католичество забыла.

Жуковский попробовал снова ухватиться за Гомера задумал сделать новую русскую «Илиаду». Составил для начала список гомеровских кораблей — успокоительным был и этот уход в надежную патриархальную древность.

Однако действительность — и в стенах дома, и вне его в растревоженном мире — совсем не давала уйти. Взять, к примеру, Пальмерстона…

Жуковский написал статью «Русская и английская политика». Среди прочего ответил на обвинение в романтическом подходе к политике. А что ж противопоставляется ему ныне? Любая безнравственность — лишь бы выгода была, любой аморализм. Все оправданно, если будет произнесено заклинание — реальная политика, выгода, государственная польза, мировое положение или интересы государства. И что ж выходит в результате?

«Принято за правило не признавать ничего иного существенным, кроме настоящей, ощупываемой руками выгоды. Служа в настоящем Молоху, так называемой государственной пользе, приносят ему в жертву святыню вечной правды…»





Как и множество других тогдашних философов, романтиков, идеалистов (да и материалистов тоже), Жуковский разглядел наступление века жестокой «реаль-политик» и предвидел небывалое усиление кровавого Молоха, который уже готовился пожрать детей человеческих.

С Нового года Жуковский начал учить Сашу — сперва русским буквам и складам. Искал, как сделать сухое занятие увлекательным, — и находил. Дочка занималась не только прилежно, но и весело. Елизавета рассказывала ей библейские повести, Жуковский потом повторял их, оживляя своим даром. Он называл теперь себя министерством просвещения. Закончив урок с дочкой, поглядывал на брыкливого, веселого прыгуна Пашку.

— Когда начнем по-русски, а? Ванн? Зи ферштейн? Понимаешь, Павел Васильевич? Или ты пока Пауль?

Почта из России приходила все реже. Меньше стало друзей, да и он сам был уже за десятилетним барьером отсутствия. Дела через переписку двигались медленно. Перевод декабриста фон дер Бриггена лежал пока без движения в столе. Жуковский решил оплатить автору всю работу из своих денег. Когда-то вот так же выкупал он на свободу своих и чужих крепостных, выкупал замечательного малоросса Шевченку. Что пользы в деньгах, если нельзя их отдать на доброе дело?

Однажды обнаружил среди почты бандероль со статьей: гнусная «Северная пчела» в Петербурге назвала его звездой первой величины. Смутное испытал чувство — и лестно, и противно, и за себя стыдно (что лестно). Писал об этом другу в Россию смущенно-иронически:

«У звезды сделался геморрой, и доктор Гугерт приговорил звезду сидеть в Бадене из уважения к органу ея сидения, который в сем случае одержал верх над органом ея разума и поэтического гения, так расхваливаемого Скверною или Северною Пчелою».

А в Бадене беспрерывно, уже третий месяц, шел холодный дождь, и погода была прескверная. И вспоминались все январи в Белёве и Мишенском, морозная мгла над Невой, сияние московских куполов… Россия. Неужто никогда уж больше не придется ее увидеть? Нет, в этом году он поедет непременно, что бы ни случилось… В крайнем случае оставит Елизавету с доктором и родителями и съездит хоть ненадолго, туда и обратно: Дерпт, Петербург, Москва. А лучше бы, конечно, всем вместе… Сашка будет вертеть головой («Это сто? А это сто? Вас?» — «Никаких «вас», я тебя как учил? Это что такое, папенька?»).

Работать у бюро ему стало трудно.

— Видишь, Саша, — жаловался он дочке, — устают ноги стоять.

— А ты сиди, папа. Сиди и ножками болтай.

— А сидеть тоже не могу. Кровь бежит в голову. Как бы это тебе объяснить?

— А ты болтай ножками…

— Не болтай зря. Скоро откинет ноги твой папа.

Саша насупилась и заплакала. Жуковскому стало стыдно. Умирать нельзя, работы по горло, а тайный голос говорит: «Спеши! Закончи труд!»

Прежде всего — воспитание детей, составление систематического курса их воспитания. Ведь что такое первое воспитание детей, кому должно принадлежать это святейшее и не разделимое ни с кем сокровище, как не отцу и матери? Кому можем мы уступить эту прелесть знакомства с первыми проявлениями душевной и мысленной жизни нашего младенца? Что сильнее может утвердить союз сердец между родителями и детьми?