Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 82

В Милане астроном повел Жуковского к знаменитому писателю Мандзони, с которым познакомиться не было надежды, так как известно было, что автор «Обрученных» беден и никого не может видеть.

Мандзони принял Жуковского с простотой и любезностью — это были незабываемые часы, как бывало в старину с Карамзиным, когда чувство симпатии соединяется с чувством высокого и в душе рождается какой-то светлый порядок, гармония.

Было так легко, хорошо, и беседа текла непринужденная, но не пустая — собеседник поражал не только благородством своих тонких черт, не только благородством и выразительностью речи, но и прямодушием своим, скромностью. Возникало то же чувство прикосновения к чужому и прекрасному, какое бывало у Жуковского при чтении не очень еще понятного, чужеязычного поэтического оригинала, когда не все слова и тонкости еще ясны тебе, но душу уже охватывает волнение и ясно предвидишь волшебную минуту, когда это чужое станет совершенно своим и заговорит, запоет по-русски…

После Милана им предстояла Венеция, а еще раньше, по дороге в Венецию, — прежние венецианские владения — и Виченца, и Верона… Здоровье великого князя еще не окончательно поправилось, да и наставник его чувствовал себя не вполне твердо.

Поселились они в Венеции на берегу Канале Гранде, в тех самых комнатах, которые занимал когда-то Александр I. Из горницы Жуковского в одно огромное, до полу и с балконом, итальянское окно видна была ширь Большого Канала — очень похоже на вид из окон Зимнего в Петербурге, только на месте Биржи — церковь Сан Джорджо Маджоре, а вместо собора Петра и Павла — великолепная венецианская Санта Мариа делла Салюте. Зато вид из другого окна был единственный в своем роде, венецианский, больше ни на что в мире не похожий: небольшая площадь-пьяцетта Сан Марко, колонна с крылатым львом Святого Марка и вторая — со Святым Федором, а дальше — собор Святого Марка и Дворец дожей и широкая набережная с великолепными дворцами, которые все до одного (так уж у русских повелось видеть Италию) «суть надгробный мавзолей прошедшего».

«Надгробный памятник, — думал Жуковский, глядя в окно. — Нет, даже оно и печальнее надгробного памятника, потому что могила бережет нечто ей отданное и навеки принадлежащее. Эти же разрушающиеся великолепные здания выражают лишь отсутствие прежнего великого или прекрасного, его ненужность здешнему настоящему…»

Венеция — один из самых прекрасных городов подлунного мира, населенный великими тенями истории. Она не может не воздействовать на воображение, однако не сразу и не всякого она делает своим пленником. Иных поначалу повергает в уныние эта паутина зеленых каналов, гондолы, похожие на гробы, отсутствие зеленого луга, и гор, и раздолья, и древесных кущ, привычных для русского глаза. Жуковский впал в хандру, а с ним и великий князь. В письмах своих воспитатель дерзал оспаривать высочайшее предписание пробыть здесь два месяца, а потом ехать и Рим. Жуковский доказывал, что для поправки здоровья Венеция не годится, что хандра не лучший лекарь, да и трогать в январе через Апеннины небезопасно — не годится Италия для зимних путешествий, так что уезжать отсюда надо раньше.

Работа тоже не шла. Венеция, ее легенды и предания, выплывающие на берег с утренним туманом зеленой Адриатики, веками вдохновлявшие поэтов и живописцев, пока еще ничего не шептали душе русского. Зато отчего-то вдруг тронул до слез португалец Камоэнс — стала рождаться поэма, восторженный гимн поэзии…

Когда же Венеция начала наконец проникать им в сердце, а путешествия по лабиринту мостов и каналов, по церквям, где вот так запросто на стенах развешаны величайшие в мире картины, — когда путешествия эти стали для них потребностью, тогда вдруг поступил из Петербурга приказ двигаться к югу.

На пути у них был Рим, вечный город, продолжающий жизнь на обломках того великого Рима, который был в древности властителем полумира, где никогда не было недостатка в талантах, где творили и Рафаэль и Микеланджело, город, которым упивался небожитель Гёте, о котором теперь взахлеб писал никому еще здесь не известный русский сочинитель по фамилии Гоголь. Это был младший друг, которого Жуковский неизменно звал Гоголек — его он вводил в литературу и опекал всегда по праву старшего, по добровольно взятой на себя святой обязанности и обузы хранителя русских гениев (только ли русских? — он ведь и немецких живописцев как мог поддерживал, и малороссийского Шевченку выкупал из неволи).

Прогулки по Риму — ни с чем не сравнимое путешествие. История открывается глазу в каждом закоулке, всемирно известные шедевры искусства возникают вдруг на фоне пронзительной синевы неба, среди новой поросли, среди кипящего человеческого жилья, запахов, веселого говора. Таинственно прекрасный, неисчерпаемый Рим. Гёте его сравнивал с океаном, который открывает все новую глубину, чем дальше плывешь по нему. Гоголь и Жуковский были в непроходящем восторге. В Риме Жуковский почти совсем забросил Наследника для прогулок с сотоварищем по перу. Гоголь называл своего старшего собрата небесным посланником и со страхом думал о его отъезде.





О чем говорили они целые дни — о творении, о душе, о поэзии, о Боге?

Гоголь жил тогда в простом доме на нынешней улице Систина. (Тогда она была улица Феличе — Счастливая улица. Может, и правда то было самое счастливое время для малосчастливого ее постояльца — здесь он писал свои «Мертвые души».)

Настроение Жуковского в Риме, впрочем, было не всегда ровным. Справив пятьдесят шестую свою годовщину, вернулся он домой, сел за письмо Надежде Николаевне Шереметевой, настроился на веселый лад (ее ли, бедную, не ободрить в ее бедах), а потом вдруг сник, написал: «Старость не радость! А она уже начинает мне глядеть в глаза; я же морщусь и отворачиваюсь, и это не помогает, остаются одни только морщины».

За окном во мраке чуть шелестела пальма, пахло сухой землей, мелкой нерусской пылью, прохладным камнем. Мысли шли грустные. Кончилась целая эпоха жизни — обучение Наследника. Матерьяльной заботы нет, будет пенсия, но и другой никакой тоже — чем заняться, кому нужен… Дом уже готов под Дерптом — Элисфер, туда и на покой, поближе к другу Мойеру, к Машиной могиле и милым теням… Но то не значит жить — доживать, умирать. А может, прав Тютчев? У кого ж тогда и право на веру, как не у него?

Вздохнул за окном ветер, принес запах ранних январских цветов. Не о былом вздыхают розы… Мысль с неизбежностью вернулась по кругу к ближней во времени идиллической минуте жизни — в Верне. И снова в этом семейном портрете тревожило и волновало пятно, точно оставленное недописанным. В том уголке, где была девочка…

Жуковский отогнал видение, пошел справиться о настроении Наследника. Вечер юноши прошел в визитах. Одна из целей этого путешествия была понятная, естественная и ему самому ведомая — пора ему было, бродя по белу свету, встретить суженую. Итальянки не произвели на него, кажется, должного впечатления. Что же, тут воспитатель не мог ему ничего возразить. Ему и самому всегда предпочтительней казалась красота северная, русая, неброская милость черт… Наследник устало и небрежно упомянул о многочисленных музеях, но здесь воспитатель не смолчал, не удержался от суровой нотации на сон грядущий. Наследник отбивался вначале — не к тому лежала сейчас душа, но оборвать наставника не решался, дослушал до конца.

— Я не судья по части искусства, — сказал он только нерешительно. — Порядку я тут не вижу, в этой стране, это да. Порядок — вот что важно…

— Нет, не говорите так! — горячо возразил наставник. — Не пренебрегайте тем, что душу облагораживает, разве я не этому вас учил? А порядок что ж? Один строгий порядок еще не составляет благоденствия общественного. При порядке должна быть жизнь. Да, жизнь. Порядок есть и на кладбище…

Наследник усмехнулся, и Жуковский продолжал с еще большей горячностью:

— Да, там порядок! Но это есть порядок гробов. Чтоб было в государстве благоденствие, нужно, чтобы все, что составляет жизнь души человеческой, цвело без всякого утеснения… Без всякого! Но, конечно, и без нарушения порядка. Это ясно. Изящные искусства украшают жизнь. Без чувства изящного человек глух, нем и слеп посреди великого Божьего мира. Что ж до порядка, то его пусть хранит закон, правосудие его хранит. Закон один, закон — для всех. Закон, пренебрегаемый царем, не будет храним и народом. Люби правосудие и люби свободу, свобода и есть правосудие. ибо в нем и милосердие царей, и свобода народов. Тогда будешь владычествовать порядком, а не силою.