Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 5



Виктор Астафьев

Слепой рыбак

Бригада работников горгаза, возглавляемая крупным, стойким к вину и холоду человеком, Кир Кирычем, имела в своем распоряжении крытую мощную машину, которой и топи, и льды, и грязи были нипочем, потому что водил ее шофер такого класса, какой нигде, ни в каких бумагах не обозначен. Мог он ездить без дорог или по таким местам, где дороги были проложены еще при Петре Великом и с тех пор не ремонтировались.

Щупленький, белесый волосом, сухотелый, голоса никогда не повышающий, шофер Гриша знал свое могущество и секрет владения техникой, тайно этим гордился, и, когда его связчики по артели одобрительно о нем отзывались, он вроде принимал их сдержанную похвалу равнодушно, даже с досадою, но ликовал в душе и гордился собою — это ему было нужно «для самостоятельности». Жена его, Галька, гладкая телом и умом, сумевшая совершить в жизни лишь один подвиг — родить дитя на пять с половиною кило весом — и от этого зазнавшаяся, мужа как человека презирала, но уважала как техника, все умеющего по дому и — к удивлению ее, почти потрясному, — почитаемого в трудовом коллективе, одержимом одной общей страстью — рыбалкой, в особенности зимней.

Гриша рыбачить не любил, даже удочки своей не имел. Он, пока доблестная артель промышляла, занимался хозяйственными делами — оборудовал машину, и как оборудовал! Попавши первый раз в «салон» машины, я поразился удобствам ее: по оба борта кузова фанерой и жестью обитые сиденья с подъемными крышками, вовнутрь которых ставились шарманки, складывалась рыбацкая одежда, обувь, отдельно отгороженная ниша — для ледорубов и пешней, еще ниша — для кастрюль, тарелок, ложек, ниша, обитая кошмой, — для бутылок. Ящичек, куда-то и во что-то вделанный, — для специй и соли. В изголовье смонтирована газовая плита, баллончик упрятан под сиденьем. И есть еще откидные койки — хотя Гриша в тюрьме и не сидел, но опытом изготовления подъемного топчана у кого-то, скорей всего у газовиков из подвижных колони, разжился. Были шахматы, шашки, домино, несколько зачитанных книжек и журналов, все больше по технике, но когда опустился потолок машины и тут же был перевернут поджатыми ножками вниз и сделался столом — все посмотрели на меня со значением. Даже дядя Яша, пятый, а со мною шестой тут человек, вечный пенсионер и непобедимый рыбак, за талант рыбацкий пущенный в дружную семью газоремонтников, победно улыбаясь, спрашивал меня взглядом: «Каково?!» Пошатав стол, я сказал: «Да-а!»

Поскольку преград на земле для газовиков не существовало, они рыбачить ездили на малолюдные водоемы и достигли таких глухих районов, что редкие жители, избывающие остатние годы, выходили глядеть на них, как на уполномоченных по выборам в Советы или же зубных врачей.

Выбор газовиков пал на Вороновскую сплавную систему. В глуби утихших лесов и обезлюдевших деревень кто-то невидимый, скорей всего вербованные, заготавливал древесину, но как ее отсюда вывезти — долго придумать не могли. Помощь пришла от мелиораторов: они по карте указали цепь вороновских озер, в которые весной обрушивалась проснувшаяся речка Вороновка и соединяла их в сплошной водоем на сто с лишним верст. Требовалось лишь кое-где сделать в завалах прорубы, свалить старые деревья, посечь кустарники, углубить перемычки и не дремать во время половодья.



Летом вороновские озера округлялись, утихали, останавливались, цвели лилиями, сыто пупырились кувшинками, в них кишмя кишел малек, кормились с топляков плотвички, язята, ерш, обожравшийся по весне дармовой икрой, лез пьяно на кого и куда попало, клевал лениво, но безответственно на все, что ему совали под нос. В озерах из-за гнили вывелся гальян, елец, хариус, исчезли раки, но зато щуке и окуню был тут полный простор для хулиганских действий и разбоя.

Газовики, пробивши путь к вороновским озерам, примолкли и долго своего удачливого места никому не выдавали, кроме дяди Яши, умевшего держать язык за зубами. Останавливались они на ночевку в селе с угрюмым названием — Мурыжиха. Стояло оно на холме с молчаливой многоглавой церковью посредине. В Мурыжихе еще жило несколько семей, но большей частью одиноких старушек, этих бессменных хранителей умолкшей русской деревни и заросших пашен. Остальные деревушки кругом были пусты, развалены, заросшие хламом, в глуби леса превращенные в лесозаготовительные «опорные пункты» и сплавные лесоучастки.

Поближе к излуке, соединяющей два ближних озера, стояла большая, черная от времени изба с завалившимися надворными постройками, с чердачным широким «фонарем», с выбитыми стеклами и качающейся на ветру створкой рамы, которая ночами хлопала от ветра, но не отваливалась, потому как была приколочена на долгие годы. Надворные постройки пилили на дрова, на месте их стеной стояли репьи-деды, чернобыльник, жабрей, крапива, в которой копошился застарелым шершавым листом давно уже одичавший и ягод не рожающий смородинник. Теснимый сплавщиками ивняк, волчатник, ольховник, черемушник да бузина отступали с берегов на когда-то родливые поля, огороды, забрались в сады и задушили их, тулились к избам, окружали их и вбирали в себя. Половина Мурыжихи, если не больше, была уже пленена вольным, сорным лесом, и лишь в центре села были натоптаны тропы, лаяли собаки и дрались кошки. Здесь еще жил и отворялся раз в неделю магазинишко, предусмотрительно переименованный на вывеске в хранилище товаров повседневного спроса и этим как бы вовсе отчуждившийся от людей. Но людям, особенно сельским, привычна была перемена вывесок, они от детей и внуков, наезжающих летами, знали, что где-где, а в русском селе от всякого рода переименований, от перестановки слагаемых сумма не меняется, точнее, меняется, да только в одну сторону — к убыли. Никаких товаров — ни повседневного, ни долговременного спроса — в новопоименованной торговой точке не было, остались от ранешного магазина битые молью валенки, хомуты и узды для изведенных лошадей, железные детские салазки, хотя детей здесь давным-давно не водилось, железные доски, на которых отчеканены были голые девки с рыбьими хвостами, лупоглазые пластмассовые куклы, несколько кос, граблей и железных печек, которые никто не покупал. Некому было косить, копать, граблить — народ в приозерном краю, доживая век, постепенно забывал землю, ремесла, обряды, труд; снова, как при царе Горохе, мылись в русских печах славяне, в огородах тыкали выродившуюся, малоурожайную картошку, чернеющую в середке, кое-где морковь и редьку, за капустой, луком и чесноком и за яблоками ездили осенью на сплавщицком тракторе в ближний городишко. Бабы забыли, как и что варить, разучились стряпать и ткать, шить и молиться, но все люто матерились, сплетничали и смекали «средствия» на выпивку, добывая копейку сдачей потребсоюзу клюквы, грибов и лекарственных трав, пуская «на фатеру» пьющих сплавщиков, летами — диких туристов и отпускников, под видом рыбалки браконьерствующих по пустым избам в поисках икон, прялок, половиков, керосиновых ламп, самоваров, братин и прочей старины.

Веснами в Мурыжиху трактором, по крышу кабины залепленным грязью, в грязных мешках привозили серый хлеб, который, будучи горячим, рассыпался, вроде блокадного, а в охладевшем виде делался что бетон, облезлые, точенные мышами пряники, желтый и сырой сахар-песок, бочонок постного масла, ящика три-четыре болгарского перца, который никто из селян не покупал — не знали, едят ли его. Низкие, вспученные баночки «завтрака туриста» со сгнившей в них килькой, которым уже не раз тут люди травились, слипшиеся, мертвенно-голубенькие конфетки и сверх всего козырный, сладостный товар — бормотуха да фигурные кокетливые бутылки, чуть не до пробки налитые слезою детской, светленькой, с не по-русски написанной бумажкой: «Руссиян водка».

Из лесов, из-за холмов, озер и болот поднимался, будто на древнее вече, подтягивался в Мурыжиху, разрозненно живущий по селам и деревенькам, люд, и, случалось, из какого-нибудь села никто не являлся на рык трактора, значит, кончились земные сроки еще одного русского человека — выпил он чашу жизни до дна, и не нужны ему больше ни доступная по цене «бормотуха», ни дорогая, по праздникам потребляемая «светленькая» — ничего не нужно: ни милостей, ни пенсии, ни наград. Лежит без божьего надзора, в пустом селе, в полусгнившей избенке на холодной печи, лежит бесчувственный, всем чужой, никому не нужный и будет лежать до тех пор, пока не порвут его на куски и не растащат по темным чердакам одичалые кошки, не доточат мыши, не придавит его останки подгнившей кровлей собственной избы — последнего прибежища, из родного дома превратившегося в могильную домовину.