Страница 29 из 31
Изящная, грациозная – балерины Зизи и Мими по сравнению со мной – грубые мужики – породистая красавица с удивительно прелестными ножками и ручками.
И сейчас мои ножки пойдут, понесут легкое, соблазнительное тело к ростовщику, грязному хаму.
Пусть только он не даст мне заём, в мои белые ручки нуждающейся красавицы.
Или в Казенную палату пойти за вспоможением?
Прекрасная мысль для прекрасной дамы! — графиня Елена Владимировна в необычайном волнении вскочила с пуфика, выпила настойки полыни на квасе (чтобы дух изо рта шел весенний)! – В Казенную палату, пусть мне денег дадут за мои прелести!
Охраняюсь Государством, как памятник красоты! Дзэн!
ВОСПЛАМЕНЕНИЕ
Художник, действительный член Академии живописи, Философии и Изящных танцев Иван Васильевич Васнецов в задумчивости стоял перед мольбертом и смешивал краски – в кобальт фиолетовый добавлял цинковые белила.
Натурщица – молодая шикарная графиня Подольская Анна Измайловна (поговаривали, что хотя и молодая, но искушена весьма) томно возлежала на кушетке, на правом боку – рука под головкой, как положено на натуре.
Взгляд графини прямой, добрый, чуть зазывающий, если только мужчина представит, что он – зазывающий, как у сирены.
Но самая суть натурщицы – её абсолютная нагота в сей час, словно графиня не перед мужчиной возлежит, а в будуаре читает книжку.
Графиня Анна Измайловна возжелала, чтобы известный художник Иван Васильевич Васнецов запечатлел её в образе Тициановской или Рембрантовской дамы – возлежащую в полной наготе, ослепительной, словно дельфийский мрамор.
Иван Васильевич долго уговаривал графиню, что легкая накидка, хитон, неглиже лучше подойдут образу молодой дамы из Санкт-Петербурга, потому что сырая и холодная погода соответствует настроению картины.
Но графиня Анна Измайловна возжелала, чтобы – без всего, или она направится к другому художнику, другу и в то же время конкуренту Ивана Васильевича – Рубенсу Петру Геннадьевичу.
Иван Васильевич подобное не смел допустить, поэтому рисовал графиню с натуры в натуральном виде, как курочку на вертеле разглядывал.
«Только бы чувства мои не помешали вдохновению! – Рука художника дрогнула, но Иван Васильевич закаменел, как волк под Москвой в феврале, и довел нужную линию бедра на холсте до совершенства. – Множество натурщиц прошли через мою мастерскую, и со многими я имел дела, но графиня без всего – забавно, потешно, трогательно и волнительно до воспламенения чресел.
Может быть, она послана мне в испытание, и, если испытание не пройду, то весь свет меня осудит, пожурят, охулят, укорят и изгонят из высшего общества, как плебея, что не удержался и подсмотрел за своей хозяйкой в бане.
Работа, прежде всего работа, представлю, что не графиня обнаженная возлежит, а – мраморная статуя, или лучше – воз с репой».
— Иван Васильевич, что это вы, милый друг, улыбаетесь, словно вам повесили Анну на шею? – графиня Анна Измайловна двусмысленно пошутила – она Анна и орден — Анна! – Не перевернуться ли мне на бок, и как вы находите: достаточно ли свет играет на моих шикарных стройных бедрах?
Грудь выйдет на холсте сочная, задорная, как резиновые колеса автомобиля Руссо-Балт?
— Не нужно, милостивая государыня, не ворочайтесь!
Очень правдоподобно возлежите, и свет на вас направленный, как в Академии Живописи с потолка.
«Почему, почему я не пошел в купцы-лабазники?
Сейчас бы кутил с цыганами в Яру, а потом поехал бы к этой же графине Анне Измайловне, и без стеснения изъяснялся с ней на языке шампанского и нумеров?
В Париж бы отвез, на канкан посмотрели бы, и сама канкан сплясала у нас в нумере, где золотые кровати.
А через свою скромность художника и нужду пойду по миру без денег и без графинь, разве что продам холсты и краски и в гусары подамся, а затем – по трактирам в угарном дыму! — Иван Васильевич отметил, что тень под правой грудью графини излишне насыщена, словно тьма адская, где зубовный скрежет и сера.
Но ни ад, ни зубовный скрежет не охладили пыл художника, а рука заметно дрожала, словно на бормашине. – Хороша, завлекательна графиня Анна Измайловна, и богата очень, как золотой прииск.
Но нельзя мне сейчас, вот так просто, без плезира и куртуазности!
Ах, как я горюю, ах, я горюю!»
В избытке чувств Иван Васильевич потерял сознание и упал на пол, как огромная кисть.
Лицо художника красное, губы подрагивают, а глаза закатились в сильнейшем жару.
— Воспламенился! Дзэн! – графиня Анна Измайловна подошла к зеркалу, придирчиво оглядела себя со всех сторон, словно выбирала невесту из самой же себя, осталась довольна увиденным, накинула на голое тело горностаевую накидку и только тогда милым голосочком, в котором слышны все соловьи Курской губернии, позвала: — Фееееедооор!
Скорее неси воды, барин твой воспламенился!
ДОЛЖНОЕ
Граф Антон Ефимович Троекуров страдал манией писательства.
Он писал всегда и везде: в отхожем месте на стенах, в будуарах – на спинах дам, в бане – на ягодицах девушек, в поездке – на сидении кареты.
При себе граф Антон Ефимович возил всегда набор гусиных перьев для писательства, карандаши, уголь, мелки, гвоздики (для выкарябывания скабрезных надписей на деревянных фигурах и мебели), ножи (с той же целью, что и гвозди), и множество других приспособлений для увековечения своих творений, равных творениям римского Цицерона.
Хоронили дальнего товарища графа Антона Ефимовича – князя Потемкина Егора Александровича.
Родные и близкие графа Егора Александровича скорбели на Новодевичьем кладбище, а граф Антон Ефимович с вожделением смотрел на фамильный склеп Потемкиных – открытая книга для записи умных вечных мыслей.
После торжественной церемонии прощания с покойным, опускания и засыпания гроба землей граф Антон Ефимович под предлогом великой скорби остался на кладбище под одобрительные взгляды родственников Потемкина «Весьма скорбит Антон Ефимович, значит – человек надежный и положительный, как скала в океане!»
Когда все ушли, Антон Ефимович проворно достал из дорогого кожаного портфеля грифели, уголь, гвоздь и с чрезвычайным усердием начал выцарапывать, писать вирши на стенах склепа Потемкиных.
Когда дописывал пятый стих «О, златокудрая Аврора, подскажи, где пены роются бараны…» графа непочтительным образом укорили, словно не граф он, а – подзаборный пёс Тузик.
— Что ж ты, барин, чужое добро портишь, как школяр несносный? – кладбищенский сторож вернулся к склепу Потемкиных (не иначе, как чтобы цветы с могилы взять и перепродать другим скорбящим) и с негодованием хулил и журил графа Антона Ефимовича. – Люди старались, строили склеп, а ты, барин, пакостничаешь, будто забулдыга.
Граф Антон Ефимович Троекуров сконфузился, чувствовал неловкость перед мужиком:
«Что, если мерзавец доложит Потёмкиным, что я нарочно остался, чтобы углем и царапинами их склеп изукрасить, как барышню перед свадьбой?
Не понравится Потемкиным, ох, не по нраву придется моё рвение.
А Потемкины приняты ко Двору! – граф Антон Ефимович вытер рукавом, внезапно выступивший на морозе, пот. – Сторож – пренеприятнейший отвратительный хам!
Обрюзгший, с длинным носом орла, лицо в оспинах, брови густые дворницкие, ноги кривые, а глазки свинячьи заплыли жиром, словно он трупы по ночам жрет.
Гримасничает, как обезьяна в зоологическом саду, а выражение на лице – довольство чрезвычайное, потому что барина укоряет.
Морда глупая, а еще капуста кислая в бороде из щей застряла, как застревает в сучке кобель.
Убил бы мерзавца, да в землю закопал… если бы сил хватило».
Всё это Антон Ефимович думал, но затем навесил на лицо сладкую медовую улыбку, с почтением раскланялся, расшаркался и ретировался с кладбища, как с поля боя без кирасиры.
— Что должно, то и произошло! – граф Антон Ефимович за кладбищенскими воротами вздохнул свободно, расправил плечи, быстро нацарапал на доске калитки «Сторож – хам», воздел палец к небесам: — Должное! Дзэн! – то ли должное о смерти Потемкина, то ли о своей встрече с кладбищенским сторожем, но внес вклад в историю Государства Российского и Русского национального дзэна.