Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 100



А утром было такое солнышко, такой свет и — папины именины! Меня одели, я и думать забыла о своих ночных вылазках. Вдруг кто-то вспомнил про пирог, хотели нести его в столовую. Подошли, смотрят...

— Мариночка, посмотрите, мыши! — говорит доверчивый папа.

— Это не мыши, это Аля! — Мама проницательно взглянула на меня.

— Не может быть!

— Я вам говорю, что это она!

— Но всё-таки странно, Мариночка, ведь она же ничего не ест, ведь заставить её проглотить что-нибудь невозможно! С какой бы стати она стала...

Мама смотрит на меня и спрашивает:

— Это ты?

Я придвигаюсь поближе к папе и говорю, глядя маме в глаза:

— Нет, что Вы! Ведь я же ничего не ем! С какой бы стати я стала...

— А это что? - говорит мама, близоруко вглядываясь в дорожку из крошек, ведущую от моей кровати к буфету.

«Как мальчик с пальчик!» - подумала я, погибая.

ЛЮБОВЬ СТОЛИЦА1

Мама меня спрашивает: «Что такое Любовь Столица?»

Все другие дети сказали бы, что «Любовь» — это любовь, а «Столица» — это столица. Я же ответила, что у любви сто лиц.

ТАТЬЯНА ФЁДОРОВНА СКРЯБИНА

Татьяна Фёдоровна была приятельницей мамы, а я ходила к ним играть с младшей дочкой — Мариной. В доме был культ Скрябина. Мать Татьяны Фёдоровны была бельгийка, они собирались уехать к ней. Перед отъездом, когда уже были готовы все визы, Татьяна Фёдоровна вдруг заболела - у неё были головные боли и бессонница. По ночам она будила младшую дочку и просила её читать вслух. Дочка читала, а мать смотрела в одну точку. Все тогда сочли это ненормальным - не давать спать восьмилетнему ребёнку! Оказалось, что у Татьяны Фёдоровны - опухоль мозга, вскоре она от неё и умерла. Перед смертью она бредила, и бред этот очень поразил маму. Татьяна Федоровна говорила: «Мне бы только туфельки - через дорогу перебежать!» А через дорогу была церковь. Там её и отпевали. А туфелек не было, тогда носили какую-то самодельную обувь на верёвочной подошве. Хоронить Татьяну Фёдоровну было не в чем, а ведь полагалось на покойника надевать новую обувь, ненадёванные тапочки, а их и не было. И это страшно заботило маму, и она пошла тогда в «Дом искусств» на приём к Луначарскому, чтобы он помог достать по ордеру какие-нибудь тапочки для покойной жены Скрябина. И он помог. И хоронили её в этих «туфельках-через-дорогу-перебежать»! Вот... А кроме меня, этого, должно быть, уже никто не помнит.

Помню, пришла я домой, мама сидит за столом, левой рукой подпирая лоб, в правой у неё мундштучок вишнёвый с половинкой сигареты, — и вся она устремлена в тетрадь; способность отключаться, сосредотачиваться только на этом была у неё феноменальной.

Я говорю:

- Мам!

Никакой реакции.

Я опять:

- Мам!

С трудом оторвавшись, поднимает голову:

-Что?

- Мам, между прочим, я выхожу замуж.

- Между прочим? Поздравляю! - и опять в тетрадь. Потом, осознав, поднимает голову: - А ты его любишь?

- Очень!

- Значит, не любишь. Если бы любила, сказала бы просто - люблю. А «очень» — это не то.



Я походила по квартире, посидела на кухне, подумала и решила, что «очень» действительно что-то не то... Прихожу обратно.

- Мам!

- Что?

- Я не выхожу замуж, между прочим.

- Между прочим? Поздравляю!

суп из козлятины

Однажды на рынке купила мама молоденькой козлятины, и дешёвой, и сварила суп. А меню всегда было одно и то же: в кастрюле сразу варилось мясо и картошка, получалось одновременно и первое и второе. Так вот, сели мы за стол. Мама разлила нам суп. Папа первым взял в рот ложку и... несмотря на весь его пиетет к маме, сказал:

- Вы знаете, Мариночка, что-то мне супу не хочется.

Мама выпрямилась.

- Почему не хочется?

- Да так, что-то не хочется...

Ну, не хочется, так не хочется. Мур хлебнул и сказал, что он тоже, как папа... Ну, он был любимцем и потом всё-таки маленький...

Когда я взяла в рот первую ложку, у меня просто глаза на лоб полезли!.. Это было не то что — вкусно или невкусно, это был какой-то неземной вкус, ну, как на планете Нептун, например. Но у меня не было уже никакого выхода — не могла же отказываться ещё и я, после

того как все отказались. А сама мама суп никогда не ела — не любила и берегла фигуру. И вот я, торопясь, глотала этот невообразимый суп, потому что все ждали второго. И это было настолько невозможно есть, что я даже заплакала, а было мне тогда лет пятнадцать, наверное.

Когда я доела, мама полезла в кастрюлю за мясом и вытащила оттуда нечто такое, что заставило её даже надеть очки. И мы все тоже вперились туда. Она вытащила небольшую, прекрасно отваренную... целлулоидную утку, с которой Мур обычно купался.

- Это я! — гордо сказал Мур, решивший сделать свой вклад в общий котел.

- Вот видите, — сказала я, - чем вы меня накормили!

- Ничего, — невозмутимо сказала мама.

- Как ничего?! Там же краска!

- Ну и что?! — сказала мама, любившая, чтобы она всегда была права.

ПАРИЖ ТРИ ВСТРЕЧИ

Когда мы жили в Париже, то есть в пригороде, как всегда, я училась в рисовальной школе при Лувре. Училась я там книжной графике. Родители мои могли заплатить только за один триместр, а я за этот триместр показала французам весь русский блеск — и меня оставили учиться дальше. А я тогда очень увлекалась кино и тогда же его исчерпала, так что уже никогда потом в кино не ходила. И я была начинена всевозможными сведениями о киноактёрах. Пожалуй, единственное, что я знала в жизни хорошо, это мифологию и вот этих киноартистов.

И вот в Париж приехали тогдашние кинозвёзды из кинозвёзд — Дуглас Фербенкс и Мери Пикфорд2. Он был для того времени идеал мужчины и очень большой акробат: во всех фильмах он прыгал с крыш и т. п. А она была идеалом женщины. У неё был тот тип, который сейчас совершенно вышел из моды, — маленькая, очень миниатюрная блондинка с большими карими глазами и малюсеньким ротиком.

Они остановились в американском посольстве, и у всех было такое впечатление, что они оттуда никогда не выходили. Посольство было окружено плотным кольцом журналистов. Заметки сначала появлялись доброжелательные, а потом все злее и злее, потому что действительно — не показываются, отнимают хлеб у журналистов...

И вот однажды иду я по бульвару Монпарнас — и никакой это не бульвар, а просто улица, деревьев там нет, а чередуются в каждом доме:

кафе - магазин, кафе - магазин. И то в этом кафе сидит Эренбург, то в другом сидит Эренбург, и вообще всякие Модильяни - навалом! И был там один такой дом, тогда он производил ошеломляющее впечатление, на него специально ходили смотреть, а сейчас это самый заурядный дом. Он был восьми- или девятиэтажный, весь фасад его был стеклянным, и принадлежал он какой-то цветочной фирме — в первом этаже был магазин, а в остальных сама контора, фирма; они принимали заказы со всех концов света, отправляли цветы или посылали заказы в любую страну на точно такие цветы тамошним фирмам. Внизу, в магазине, была огромная витрина, которая менялась каждый день: то там была одна сирень, всевозможная, великолепная, то там были — в таких плетёных кузовках, на зеленом мху — пармские фиалки. И по стеклу всегда тихо-тихо струилась вода, создавая цветам влажную атмосферу. И это было настолько прелестное зрелище, что я всегда, идя из училища на вокзал Монпарнас, на свою электричку, делала крюк и обязательно глазела на эту витрину.

Так вот, останавливаюсь я, смотрю на цветы, а в магазине полумрак и народу немного. И, случайно заглянув внутрь, вижу — Мери Пикфорд выбирает розы, а Дуглас Фербенкс стоит рядом! Не успев вздохнуть, я рванула туда, прекрасно зная, что она по-французски не говорит, а он чуть-чуть объясняется. Я смело подошла к нему, потребовала автограф на каком-то из своих рисунков и сказала, что очень приятно видеть в Париже их обоих. Он поблагодарил меня на очень плохом французском языке, она промурлыкала что-то по-аг-лицки, и вдруг - он преподносит мне букет роз! Такой же, как у неё!!! Великолепные, чёрные, как гуталин, розы на длинных-длинных стеблях!!!