Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 100



и для проезжающих, и для почты. Кажин день пекла — вот в этой печи. А эта печь у нас только под хлебы была.

Потому заставлял, что Егорий-то Петрович Наташку в заведении взял, в Енисейске. Невесты ему подходящей здесь не было, так он пока её взял, на время. Это разрешалось, это можно было, хоть и грех. Вот Наташка-то и пекла хлебы — здоровая была, она и сейчас вон какая гладкая! Конечно, если бы не из заведения она была брата, дед бы нанимал хлебы печь.

А мне чего, я посудой ведала, Марья - серебром. К скотине никто мы не касались. Хорошо жили.

Дед-то, он вскорости помер, и была его могилка первая на нашем кладбище, ещё и посейчас лежит плита каменная, а крест покосился и голубок упал. Дед старой веры был, и почитал он духа свята. За то и пострадал.

Как помер дед, так вскорости у нас и церковь поставили, потому без неё никак было неудобно. И образа вот эти привезли новенькие! Как жар горят: матушка ты моя владычица! Всё ведь на наши, на гавриленковские средства, и колокола, и всё...

- А откуда средства-то брали, баба Лёля, чем всё-таки занимались?

- А купцы были, купцы, милая моя. Дед, он назвал станок этот Марфино, в память матери своей — праведная была женщина! А народ-то Мироедихой окрестил... известно дело, народ... народ, он ничего, народ-то, а ты чай-то пей, милая, пей, без заварочки только, перевелась заварочка, с вареньем пей, милая, оно кисловато, без сахару варено, да ты пей, пей, не стесняйся!

4

- Я замуж из-за религии (она говорит «леригии») не пошла. С самых малых лет сильно верующая была. Я этих мужиков и посейчас ненавижу. В монастырь идти хотела, в монастырь приданое надо, а отец, Ефим-то Петрович, всё говорит, бывало: успеешь, успеешь, ещё молода, а мы, мол, твои денежки ещё приростам.

Я хорошо у родителей жила. Хорошо мы жили. Чего только на стол не ставили. Среди зимы лимоны были. Их с самого Енисейска почтой привозили, в конском навозе, чтобы морозом не хватило.

5

Не с той стороны, как вы сюда ехали, а с энтой, от Мельничного на полдороге, и посейчас шаманкина могила стоит. Народ-то, он всё прежнее позабыл и ездит без страху, а в те поры...

Я когда совсем девчонка была маленькая, а Егорий-то Ефимович, братец мой, и того меньше. Помню, только начал ножками ходить на втором году и ещё титьку сосал — вон когда это было.

Сам шаман, он, как сверху едет или вверх, не в заезжей, а у отца нашего ночевать оставался, и отец всегда пускал его с всяческим уважением, потому сильно боялся.

Только он в избу, как мы, ребятишки, на печь, бывало, и до той поры не слазим, пока он не уедет.

Одну ночь он не спал, а всё бормотал и прыгал в темноте, и я глаз не сомкнула, потому как вся посуда наша по избе летала - и кочерга, и самовар, и ухваты, и плошки, и крышки, утром же всё стало на своих местах.

Так из себя был он ростику небольшого и сильно старый и грязный, а где помер — не скажу, не знаю.

После него по чумам и на стойбища ездила жена его, тоже шаманка, но та уже спала в заезжей, и её-то народ опасался ещё сильнее, потому как она была очень вредная и, на кого хотела, напускала порчу.

У нас, помню, как раз в те поры сучка ощенилась, Белкой звали, и принесла она нам восемь кобелишек белых как снег. Они лежали себе на дворе у Белки под брюхом, а та возьми да и пройди мимо, да и похвали! Все передохли, все восемь до единого, ну что ты скажешь!

Мать-покойница тогда всё Егорушку от неё хоронила, чтобы, оборони Господь, не похвалила она или по головке не погладила его.



Ну, одним словом, померла та шаманка по неведомой причине в пути меж Мельничным и нами, её закопали над Малым Уловом, на высоком месте, подле дороги.

Тут-то она и начала, тут-то она и показала свой характер, тут-то она и пошла мутить белый свет!

Чуть ночь — встаёт из могилы, и, ежели кто прохожий или проезжающий догоняет, имает и на загорбок ему, чтобы жилу перекусить и кровь выпить. Страху тут было ужасного, мать ты моя владычица!

Они знали, народ-то, и той дорогой после полунощи никак не ездили, либо у нас заночуют, либо, ежели сверху, то в Мельничном. Покуда не довелось одному жандарму тем путём проехать с Енисейска со срочными бумагами к туруханскому приставу. Уж тут никуда не денешься, тут шаманка не шаманка, а служба царёва.

Так вот, веришь ли, нет ли, голубушка моя, веришь ли, милая, а я вот этими своими глазами видела, как они с ямщиком, тройку загнавши, от шаманки спасаючись, к нам забегли, как полоумные, и дверь на запор, а жандарм тут же, где стоял, так и упал на пол и лежал, как неживой, пока не очухался. Ямщик, тот вовсе ума решился, и его вскорости увезли по-за Енисейск и то ли вылечили, то ли нет.

Итак, милая ты моя, может, и по сю пору народ от шаманки мучился бы, как бы не жандарм.

Он сейчас к приставу с жалобой, а тот — до настоятеля (в Турухан-ске тогда монастырь был и настоятель — старец очень мудрый). Вот вскорости приехали они к нам все под пятницу, а поутру сам пристав и трое жандармов и отец Иннокентий-старец, теперь с самого Туру-ханска два священника да с Селиванихи отец Фёдор, да со Стара-Ту-руханска один попик молоденький, нашего батюшку с отцом-дьяко-ном тоже пригласили, и весь народ, кто желающий, кто на лошадях, кто на лыжах, ребята — те собак запрягли, братья мои — Белку, и ещё было у нас две сучки и кобель ездовые, да всем народом на шаманки-ну могилу. Меня не взяли, я с Егорием Ефимычем нянчилась тогда. Шибко плакала я, шибко мне была охота посмотреть тоже, как могилу будут раскапывать.

Вот поехали они, а мороз был большой и день короткий, поехали в пятницу ещё затемно, потому как такое дело непременно в пятницу делается. На могиле же той, говорят, вовсе снегу не было, кругом горы намело необлазные, а на могиле — нет.

Камни, конечно, отвалили и землю кайлили, а как до гроба дошли, глядь, крышка-то отбита и открывается легко. Открыли...

Открыли, а там она лежит, как живёхонька, не тронулась ничуть, лежит на боку и... (тут голос у бабы Лёли срывается и переходит в хриплый шёпот) и улыбается! как перед истинным! улыбается! Тут, конечно, отец Иннокентий прочитал молитву от волшебства и колдовства, и от покойников, каких земля не принимает. У пристава был в руках осиновый кол наготове, и один батюшка, что помоложе и по-здоровше, Господу помолясь, тот осиновый кол и всадил ей в спину. Кто там был, говорят — кровь так и брызнула.

С тех пор конец, никого она больше не имала, шаманка эта, а от других шаманов не было нам ни такого беспокойства, ни такой порчи, как от этой. И, однако, я ни в жисть путем не ездила. Или водой, или, в зиму, тем берегом. Ведь что? Ведь если, не ровён час, что приключится, и молитвы той сейчас прочитать некому, — заканчивает Елена Ефимовна, понемногу обретая голос.

6

— Они чисто дети были, националы эти самые, кето, как их называют. Навезут, натаскают они пушнины разной к отцу моему, к Ефиму Петровичу, и давай менять на водку и на разный товар. Это, значит, перво-наперво водки ты им давай, потом посуду сильно брали, чай кирпичный, бисер (а бисером ихние бабы одёжу расшивают), ко-

ленкор, ситец, конешно дело, ну и мелочь всякую разную, лишь бы блестело.

Смех один. Соболь сильно в цене был, также лисицы цену большую имели, потому как в неволе их тогда не разводил никто, а только промышляли.

Так что, милая моя, прямо дарма отдавали, как перед истинным! За водку ту окаянную, век бы её не видать. Отец-то мой, Ефим Петрович, водки в рот не брал, вообще наши, вся родовья, непьющие были. От дедов так повелось.

Бывало, животы надорвёшь, как они, националы те, шкуры-то на водку сменяют, а водку-то выхлещут, тут тебе и пляшут, и поют, а потом в затылках-то и скребут... Или вот опять посуда. Отец мой, Ефим Петрович, моду завел чайники да котелки жестяные изготовлять, тут у нас и мастерская своя была, два старичка жестянщика работали. Медная посуда, она ведь денег стоит, а жестянка - что!

Кето же ничего не разбирали, чисто дети. Им лишь бы сияло. Какие шкуры за эти жестянки отдавали, и-и, милая моя!