Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 100

Единственное окно маминой комнаты смотрело во двор. Оно было прорезано почти в углу левой от входа стены - мешала смежная стена детской. Почти весь свет этого окна поглощался большим письменным столом, на котором, всегда в образцовом порядке лежали тетради, стояли, прислоненные к стене, книги. Среди вещей, особенно меня, маленькую, привлекавших, была высокая круглая, чёрного лака, подставка для перьев и карандашей, украшенная прелестным миниатюрным портретом героя 1812 года — молодого красавца-генерала Тучкова-четвертого в зелёном мундире и плаще с алой подкладкой; табакерка с Наполеоном на фоне московского пожара; бабушкино пресс-папье — две маленьких металлических руки, выглядывавших из металлических же кружевных манжет - две руки, цепко сжимавшие пачку писем; странная, страшная, чёрная фигурка средневековой мадонны с бесстрастным лобастым личиком и широким разрезом невидящих глаз, когда-то привезённая дедом из Италии. В животе фигурки открывалась двухстворчатая дверца, усеянная острыми шипами. «В средние века, - рассказывала мама, — в Италии была такая статуя — выше человеческого роста. В неё запирали еретиков - людей, которые верили в Бога по-своему. Закрывали дверцу и шипы пронзали их насквозь». -«За что, Марина?» - «За то, что они верили в Бога - как я!»

Между столом и дверью, в нише, задёрнутой занавеской, хранились книги, тетради, альбомы, связки писем, восковые валики «с голосом деда» — уже не моего, а маминого, — очевидно, то был один из первых видов звукозаписи, сделанный в семидесятых? восьмидесятых? годах прошлого столетия. К сожалению, проигрывателя, т. е. граммофона какой-то особой, старой и громоздкой конструкции, не было, так что голоса я никогда так и не слышала, а только держала его в руках и перекладывала с места на место в большой деревянной коробке. На отдельной полочке, завёрнутая в шёлковый платок, лежала гипсовая маска папиного умершего брата Пети — лицо, похожее на папино, и изумительно сочетавшее неземной покой с земным страданием, вылепившими светом и тенью веки огромных спящих глаз, мягко очерченными губы, впадины висков и щёк. «Он тебя знал, — говорила мама, — но ты его не помнишь. Он тебя любил. У него была маленькая дочка, которая умерла. И жена танцовщица, которая его не любила...» Дочка, которая умерла? Танцовщица, которая не любила? Как все это грустно и непонятно! Как можно умирать? Как можно не любить? С жалостью и нежностью целовала я «папиного брата Петю». То «небо» куда он ушёл, куда ушли и бабушка, и дедушка, казалось мне живой страной живых, и я ничуть не удивилась бы, и уж конечно не испугалась, если бы кто-нибудь из них вдруг вошёл в комнату. В смешении волшебных ска-

зок и рассказов о недавнем и давнем прошлом рождалось настоящее моего младенчества.

Связь между нашей семьей и семьей Буниных началась во времена почти незапамятные, в двух старинных и странных особняках незапамятной Москвы - садовой, булыжной, колокольной; в одном из них - находившемся в двух шагах от Тверской и принадлежавшем известному до революции историку Дм<итрию> Ив<вановичу> Ил<овайскому>12, часто бывала юная В<ера> М<уромцева> - будущая Бунина.

Бывала? Нет — залетала, сияя, предвкушая встречу с любимей-шей из своих институтских подруг, Надей И<ловайской>, дочерью историка; но, едва переступив порог, гасила голос, взгляд, смех, ибо душу леденил этот дом — такой хмурый в своей многооконности, тесный в своём просторе, равнодушный в своём гостеприимстве, скупой в своём богатстве... Твердокаменный характер хозяев, твердокаменные порядки, уклад; всё от рассудка, ничего от сердца; всё от вчера — ничего от завтра. Трудно дышалось в этом доме молодым — и рано умиралось...

Дед мой, проф. И.В. Цв<етаев>, был женат первым браком на старшей дочери Ил<овайских>, Варваре Дмитриевне, женщине прелестной и одарённой, прожившей недолгий век и оставившей обожавшему её мужу двоих детей — Валерию и Андрея (чьё появление на свет стоило ей жизни). Валерия Цв<етаева>13, внучка Ил<овайско-го>, почти ровесница его дочерей от второго брака, Надежды и Ольги, училась вместе с ними в Ек<атерининском> инст<итуте>; откуда там в «доме у Старого Пимена» - истоки знакомства Веры Мур<ом-цевой> с тремя поколениями Цв<етаевых>. Много-много лет спустя, когда давно уж не только Ек<атерининского> института, старопименовского особняка, но и прежней России не осталось и в помине - в унылой своей парижской квартирке, распахнув передо мной, словно створки шлюза, некий Китеж, тяжёлый альбом в посеревшем бархатном переплёте, показывала мне Вера Николаевна давние фотографии - разные лица в одинаковых прическах, разные судьбы в одинаковых форменных пелеринах. Темноглазая, бесконечно-печальная Надя Ил<овайская>, в расцвете юности умершая от туберкулёза; беленькая, в веселых ямочках сестра её Оля, не вынесшая гнёта «Старого Пимена» и сбежавшая из дому; высокомерный нос, ротик брезгливого купидона - сестра моей матери, Валерия Цв<етаева>, смолоду «ушедшая в народ», а в зрелые годы в студию; <нрзб. > взгляд -такое русское лицо, такая русская - твёрдая и терпеливая - осанка! -вот и она сама, завиднейшая невеста «той» Москвы, дочь (?) того самого Муромцева, предс<едателя> I Государ<ственной> думы14, ещё и





не Вера Ник<олаевна> вовсе, а просто Верочка, не ведающая пока, что суждено ей навеки связать свою жизнь с безмерно талантливым и неодолимо трудным, с Буниным, великим писателем своей земли, который покинет эту землю, но до последнего вздоха останется подвластным её притяжению; ещё не ведающая, что будет шагать за ним всеми проселками и всеми обочинами, пока не распухнут ноги и не развалятся башмаки - шагать десятилетия и десятилетия вплоть до эмигрантского кладбища в Сент-Женевьев, близ Парижа.

Что до второго особняка, то он и сейчас стоит в б. Гагаринском пер<еулке>, ломаной линией соединяющем Сивцев Вражек с Арбатом — одряхлевший рассевшийся домик с мезонином, когда-то окружённый хозяйств<енными> постройками и садом — сиреневым и яблоневым; и принадлежавший предкам моим по отцовской линии - прадеду П<етру> А<поллоновичу> Д<урново> и прабабке, М. Ник<аноровне> Посылиной15. Бывал между разгромом народовольцев и новым нарастанием революционного движения Бунин, хотел написать о Е<лизавете> П<етровне> - но ему, наблюдателю, а не участнику жизни, не по силам был образ и среда.

П.А. и Е.Н. не были счастливы в браке, и несостоявшуюся любовь свою перенесли на единственную дочь, Елизавету, получившую наилучшее по тем временам «дворянское» образование: обучалась живописи, музыке, языкам и рукоделию, но этой девочке недостаточно оказалось <нрзб. > и клавиш, чтобы выявить основной свой талант — борца за справедливость. Тайком от отца поступает она на Высш<ие> Ж<енские> курсы; сближается с революционерами, становится членом группы «Чёрный передел»; на нелегальной сходке знакомится с моим дедом, выходцем из бедной еврейской семьи — народовольцем Яковом Константиновичем Эфроном16. Арестованная. Заключенная в Петропавл<овскую> креп<ость> за участие в подготовке терр<ористических> актов, и взятая на поруки отцом — ничего не понявшим и всё простившим, Е.П. бежит за границу, куда пробирается к ней Як. Конст., также преследуемый властями.

Первое, что запало в мою младенческую память: полуподвальное помещение с лестницей, ведущей вниз, оттого и запомнилось: по лестнице ведь сперва поднимаются, а спускаются на обратном пути, тут же было наоборот: — лампочка под потолком, без абажура, свет от неё рассеянный, неуютный; чужая женщина опоясывает и перекрещивает Марину длинной, нудной лентой сантиметра, Марина стоит перед ней навытяжку и поворачивается как-то не по-настоящему, как-то деревянно, и обе произносят странные, чужие слова: «юбка-клёш, юбка-клёш, клёш, клёш, клёш!» Шипение «клёша» сливается с шипением недалекого прибоя, в этом — тоска и опасность; что стоит