Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 100

...Думаю, что из упорства никогда не скажу вам того слова. Из упорства. Из суеверия. (Самого пустого, ибо вмещает всё, самого страшного, после которого всё начинается, то есть — кончается.) Его можно произносить по пустякам, когда оно заведомо — гипербола. Мне — Вамнет.

...На моей горе растёт можжевельник. Каждый раз, сойдя, я о нём забываю, каждый раз, всходя, я его пугаюсь: человек! потом радуюсь, куст! Задумываюсь о Вас и, когда прихожу в себя - его нет, позади, миновала. Я его ещё ни разу близко не видела. И думаю, что это - Вы...»

В 1924 г. Пастернак сообщает Марине о рождении сына31, и она поздравляет — первенец!«Первенец — всегда единственный, сколько бы братьев у него ни было]» — и радуется его имени, длящему имя матери. Евгения, Евгений! — несмотря на то, что действенно не любила имён с окончанием на «ий», находя их недостаточно мужскими, мужественными. За исключением имени Георгий (мужественного, потому что

Победоносец!) — каковым и нарекла собственного сына, родившегося в 1925 году.

«Борис, родной!Не знаю, дошло ли до Вас моё письмо, давнишнее... Длительность молчания между нами равна только длительности отзвука, вернее - все перерывы наполнены отзвуком. Каждого Вашего письма (всегда последнего!) хватает ровно до следующего. При частой переписке получилось бы нечто вроде сплошного сердечного перебоя. Сила удара равна длительности его действия - есть ли такой закон в физике ? Если нетвсё равно есть...

Борис, если не долетело - повторю вкратце: в феврале я жду сына. . Я Вам его посвящаю, как древние посвящали своих детей - божеству...»

Но именем «божества» сына она не нарекла.

« Назовя мальчика Борисом, я бы этим самым ввела Бориса Пастернака в семью, сделала бы его чем-то общим, приручила бы его, — и утеряла бы для себя... Тонкое, но резко-ощутимое чувство»... Кроме того: «Имя Борис не сделает его ни поэтом, ни Пастернаком» - записывает она вскоре после рождения ребёнка в своей тетради, в которой растёт поэма «Крысолов». И - самому Пастернаку, в письме от 14 февраля 1925-го:

«Дорогой Борис!

I-го февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев во мне и десять дней на свете, но желание Серёжи (цр_ требованье!) было назвать его Георгиеми я уступила. И после этого — облегчение.

Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некоторая внутренняя неловкость: Вас (любовь!) вводить в семью, приручать дикого зверя: любовь!обезвреживать барса...

Отнимать у своих, а Вас - своим — отдавать. Делать Вас общим достоянием... Что-то дикое (т. е. ручное)вроде племянника и дяди...

...Это не безумие, а самый точный расчет (!В! Так говорят все сумасшедшие!)...»

Чтобы показать, как тема детей вплелась в заоблачную симфонию этой переписки, тема, отчасти обусловившая несбыточность мечтанной встречи (встреч, ибо одна несбыточность оборачивалась другой, и все Пастернаковы замыслы - в том числе и замысел совместной с Мариной работы над переводом «Фауста» — опять же в Веймаре, но годы спустя, — оказывались неосуществимыми), - приведу отрывок письма Бориса Леонидовича о его — двухлетнем! — сыне. Письмо — уже на «ты» (1926 год) — и этому (столь заочному!) «ты» Марина долго сопротивлялась, боясь низвести отношения до уровня обыденности...





«Ради бога, не посылай ничего сыну. Я до глубины души тронут тем, как ты об этом пишешь... Ты как-то спросила, отчего я о нем не пишу. Оттого, что он на руках у всего дома; оттого, что у него не такая няня, какой бы я желал, и это всё может исковеркать ему язык; оттого, что мать [художница] целые дни во ВХУТЕМАСе32 с утра до вечера... оттого, что я ей ничего не могу сказать, потому что знаю, что и я бы ходил во ВХУТЕМАС и никакая семья бы меня не остановила; оттого, что всеобщая любовь делает мальчика эгоистом и баловником, и умаляет его трогательность и подлинность в моих глазах, иногда видящих его иначе; оттого, что моя любовь к нему испещрена примечаниями; оттого, что это моё сочинение пишется чужими руками, и я не в силах этого переделать, потому что, чем шире разъезжается эта нескладицаi. тем больше приходится мне зарабатывать, тем меньше, значит, я ей принадлежу... Вот отчего я не люблю говорить о нём.

Он настолько похож на мою детскую карточку, что, когда ее случайно нашли при разборке папиного архива, то выдали за снимок с него.

Может быть, он не так будет безобразен, - как я, может быть-только по-другому. Но всё это, всё это придётся когда-нибудь переделать...»

Однако возможно, что опасения Пастернака за чистоту языка двухлетнего младенца, за его наружность и боязнь пагубного влияния всеобщей любви на его характер были вызваны в немалой степени тем обстоятельством, что данное письмо было написано «...с этой невозможной зубной болью. Это у меня в третий раз за последнее время. В разгаре работы, при повышении нервной деятельности, разболевается правая половина нижней челюсти. Когда недавно флюс был, это другое, это - слева. А тут все симптомы до точности повтор ряются. Боль - благороднее зубной и - невыносимей. Что за наказанье. Что мне делать?/»...

О, как Марина отзывалась — всем своим язычески-материнским нутром — на эти сугубо земные приметы Пастернака, на вдруг взрывавшие поэтическую ткань его писем просто зубную боль, просто физическую усталость или рассерженность неурядицами! Она и мифологию любила за способность богов и героев оскользаться и ушибаться по-земному - среди нечеловеческих подвигов и деяний: и не только любила, но и в творчестве своём постоянно обращалась к ее аллюзиям и коллизиям...

Но Борис Леонидович в письмах своих удивительно умел перемахивать через способные вызвать жалость или сочувствие к нему житейские неполадки, чтобы не отягощать ими корреспондента — а также не вызывать на себя встречный их поток. С Мариной он любил говорить иначе и об ином. Вот как он пишет ей о прочтенной им «Поэме Конца»:

_ «26.3.26. ...Я четвёртый месяц сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги с мостом то вдали, то вдруг с тобой перед самыми глазами, — качу к кому-нибудь подвернувшемуся в деловой очереди или в памяти и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, микельанджеловской раскинутости и толстовской глухоты, которая называется Поэма Конца. Попала ко мне случайно, ремингтонированная, без знаков препинания...

С каким волнением её читаешь! Точно в трагедии играешь. Каждый вздох, каждый нюанс подсказан. “Преувеличенно — то есть ”. “Но в час, когда поезд подан — вручающий ”. "Коммерческими тайнами и бальным порошком”. “Значит не надо, Значит не надо"...33

Тут живое, со слуха, что все эти дни при мне, как “моё с неба свалившееся счастье”, “родная”, “удивительная", “Марина”, или любой другой безотчётный звук, какой, засуча рукава, ты можешь достать с моего дна...

Какой ты большой, дьявольски большой артист, Марина! Но о Поэме больше ни слова, а то придется бросить тебя, бросить работу, бросить своих и, сев ко всем вам спиною, без конца писать об искусстве... о никем никогда по-настоящему не обсуждённом откровении объективности, о даре тождественности с миром, потому что в самый центр этих высот бьёт твой прицел, как всякое истинное творение.

Только небольшое замечание об одном выраженье. Я боюсь, что у нас не во всем совпадает лексикон. Слова “артист” и “объективность” могли быть оставлены тобой... я же их захватил с собой.

...Ты объективна, ты главным образом талантлива - гениальна. Последнее слово зачеркни, пожалуйста. В личном употреблении это галерочное, парикмахерское слово. Когда я с ним сталкивался, мне становилось не по себе, как, вероятно, и тебе. Его когда-нибудь о тебе скажут - или не скажут. Всё равно, не отрицательная гадательная такса, а положительная загадочность слова висит всегда над тобой воздушной крышей, под которую, год за годом, ты выводишь свою физику.