Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 100

Сегодня у него на голове высокая меховая жёлтая шапка, и одет он в короткое женское пальто.

Марина смотрит книги и уже добралась до последней полки, как вдруг Осоргин спрашивает: «Марина Ивановна! Хотите посмотреть другие книги?» — «Как другие? Разве у вас есть ещё что-нибудь, кроме этого?» - «Ну идём-идём, конечно, есть!» И он повёл под руку изумлённую Марину. Это помещение, куда мы шли, было раньше гостиницей. Вход был с улицы. Лестница гранитная, широкая. Осоргин весело рассказывает Марине про склад Лавки и про всё, что касается книг.

Мы наконец входим в узкий лабиринт — коридор, и я с удивлением замечаю, что Осоргин вовсе в нём не путается. Он стучит в какую-то дверь, ему открывают двое мужчин. Они разбирали и перебирали книги и всё время разговаривали. Я стала им помогать — ставить вывалившиеся книги на полки и складывать в ящик доски. Марина с яростью ищет немецкие и французские книги, нужные ей, и передаёт их мне, чтобы я их откладывала. Вдруг я вижу из-под горы серых пыльных книг какую-то разрисованную, будто русское полотенце. Я говорю Марине, и мы стараемся вытащить эту красоту. Гора, обдавая нас пылью, падает и рассыпается. В руках у Марины — замечательный календарь с юношами и стариками, смотря по временам года. Отобрав несколько книг и календарь, мы идём в другую комнату. Там опять множество книг — больших и маленьких, альбомов, просто бумаг, обложек, рисунков, журналов, нот, азбук, громадных латинских книжищ, французских стихов и просто лоскутков со всего света.

Не найдя там ничего, мы идём через весь коридор к другому концу его. Там Осоргин отпирает потайную дверку и впускает нас. Это маленькая комната с громадным окном, из которого солнечный свет падает прямо на маленький письменный стол, к которому придвинуто огромное кресло, заваленное книгами. Осоргин в восторге говорит: «Это будет с весны мой летний кабинет!»

Осмотрев эти три комнаты, мы пошли опять вниз. Я побежала вперегонки с Мариной по лестнице.

Вот мы и на улице. Заходим на минутку в Лавку писателей, чтобы заплатить деньги. Календарь мне Осоргин подарил даром. Мы вышли на весеннюю улицу, где ещё лежали груды снега.

Так Марина торгует книгами: продаёт меньше, а купит больше.

Март 1921

В 1918 году, вскоре после августовского постановления о ликвидации частных периодических изданий, возникла в Москве эта первая и единственная в своём роде Лавка писателей - книготорговое предприятие на паях, которое по замыслу его организаторов Б. Гриф-цова61, А. Дживелегова, П. Муратова62, М. Осоргина, В. Ходасевича63, Б. Зайцева64, Н. Бердяева и других должно было со временем преобразоваться в кооперативное издательство.

Вначале Лавка занимала небольшое, сильно повреждённое пулями недавнего Октября, помещеньице бывшей библиотеки в доме № 16 по Леонтьевскому переулку (унаследовав от своей предшественницы и книги и стеллажи), а к началу 1921 года перевелась на Большую Никитскую, в дом № 24.

Из лиц, не имевших отношения к литературе, там работал, кажется, только курьер; со всем остальным писатели справлялись сами: вели торговлю на комиссионных началах и за наличный расчёт; разыскивали книги, утратившие хозяев, — и продавали их новым; отбирали наиболее редкие издания для передачи их Румянцевскому музею65, чья библиотека легла в основу Ленинской; корпели над отчетностью; были лекторами и докладчиками в созданном ими при Лавке «Студио Итальяно»66, а также сортировщиками, грузчиками, оценщиками и кем только НЕ!

Помимо печатного слова в Лавке можно было приобрести и рукописное: автографы писателей и поэтов — самодельные книжки из разномастной — от веленевой до обёрточной — бумаги, иногда иллюстрированные и переплетённые авторами; за время существования Лавки там было продано около двух сотен таких выпусков, в том числе и несколько Марининых, ничем не разукрашенных выпусков,

крепко сшитых вощёной ниткой и аккуратно заполненных красными чернилами.

И в самом магазинчике этом, ненадёжно и таинственно освещённом, и в слишком старинном запахе потревоженных книг, а главное, в обличье людей, стоявших за прилавками, в их одежде и речах было, как теперь вспоминается, нечто и от русского лубка, и от западного ренессанса, нечто странное и вневремённое.





Однако Марину, которой самой было не занимать в странности и вневремённости, эти качества «лавочников» не только не привлекали, но - отшатывали. Её вневременость была динамическим несовпадением в шаг, то отставанием от него («...время, я не поспеваю!»)67, то стремительным обгоном («...либо единый вырвала Дар от богов — бег!»)68, тогда как дух - классицизма? академизма? - царивший в Лавке - со второго по пятый год Революции, — противостоял современности, хотя бы неколебимой статичностью своей, и ею-то и был чужд Марине.

В Лавку она приходила редко, в основном тощего приработка ради, - с книгами на продажу или с автографами на комиссию; «на огонёк» не забегала, «Студию Итальяно» — своего рода клуб, конкурировавший с Дворцом Искусств, — не посещала. Несколько роднее ей был «Дворец», открытый всем литературным течениям, веяниям и ветрам той поры, — с разноголосицей его вечеров и дискуссий, равноправным и действенным участником которых она была.

«Лавочники» относились к Марине в общем терпимо - она к ним тоже — но, за исключением, пожалуй, Грифцова и Осоргина, не любили, она их, за тем же исключением, — тоже.

Самыми длительными и сомнительными были её отношения с писателем Б. К. Зайцевым - дружелюбно-неприязненные в России, утратившие даже видимость дружелюбия за границей; и в самую лучшую пору этих отношений Марину безмерно раздражали зайцевские добродетели, а его — цветаевские недостатки, к которым, впрочем, он относил и всё её творчество. Он не прощал ей её крайностей, она ему - его золотосерединности.

Отношения эта усложнялись тем, что Борис Константинович и его жена Вера69 много помогали Марине в 20-е годы; если Вера, с которой Марина искренне дружила, оказывала ей эту помощь со всей простотой и душевной щедростью, то действия Бориса Константиновича несколько отдавали благотворительностью, втайне осуждающей чужое (чуждое!) неблагополучие и - въяве - снисходительной к нему.

Благотворительность же — во всех её (унизительных) нюансах никогда не вызывала у Марины ни малейшего чувства благодарно-

сти, может быть потому, что она слишком часто бывала вынужлена прибегать к чужой помощи, в то время как помошь должна приходить сама.

Сверх того, Зайцев в эмиграции не про-• стал Марине «большевизма» её мужа, кото

рый расценил как её собственный, к каковым обстоятельствам Вера Зайцева и дочь её Наташа, моя подруга детства, отнеслись без предвзятости; с ними мы продолжали общаться поверх всех внутриэмигрантских частоколов...

В.Ф. Ходасевич. Портрет работы Н. Вышеславцева. 1922

Помню, читая какой-то зайцевский «подвал», Марина сказала: «Смесь сусально-сти со злобой». Про внешность Бориса Константиновича говорила: «Профиль — дантовский, а брюшко — обломовское!» — хотя Зайцев был довольно худощав.

Ни одной московской встречи Марины с другим основателем Лавки В.Ф. Ходасевичем не помню, да и она о них не говорила. В эмиграции они - стойкий Классик и стремительный Неоромантик (оба — «пушкинисты», на свой, другому противоположный лад) — были на ножах, но в середине 30-х годов сблизились, распознав друг в друге поэтов. Сблизились по тому же самому закону, по которому сама поэзия, во всей её разноголосице, обретает однажды единое русло. И оба были счастливы, что, как писал Ходасевич Марине, «встретились прижизненно, а не в каком-нибудь посмертном издании», как это слишком часто случается с поэтами, современниками лишь по календарю.

Главное же чудо их поздней дружбы заключалось в том, что, возникнув и перечеркнув былую вражду, она утвердилась в пору самого великого одиночества Марины, самого великого противостояния эмиграции, в которую врос Ходасевич, но над которой сумел, хотя бы в этом случае, подняться во весь свой человеческий и поэтический рост.